Владимир Кожедеев – Дагерротип князя Щетинина (страница 4)
Хлобуев не поверил ни на минуту. Он знал, что Дубровин никогда не играл в карты и не страдал от несчастной любви – у него была невеста в Петербурге, с которой они переписывались. Хлобуев начал свое расследование. Нашел солдата, который видел в ту ночь возле палатки Дубровина двух офицеров из интендантства. Нашел следы борьбы. Написал рапорт.
Вместо благодарности его арестовали. Обвинили в пьянстве, клевете на начальство и попытке дискредитировать честных офицеров. Военно-полевой суд приговорил его к разжалованию в рядовые с лишением всех прав и преимуществ. Спас Георгиевский крест, полученный еще под Варной – по закону, награжденного нельзя было лишать дворянства иначе как по приговору общего суда, а не полевого. Его просто уволили из армии "по болезни" и отправили под надзор полиции в одну из отдаленных губерний.
Десять лет он мыкался по разным должностям. Был смотрителем почтовой станции, служил в земском суде, даже торговал лесом – прогорел. Везде его встречали косо, везде помнили, что он "неблагонадежный", что из армии выгнан, что правду ищет, где не надо. В конце концов, благодаря старым сослуживцам, которые не забыли его доблести, его пристроили становым приставом в захолустный уезд. Место было такое, что никому не нужное, начальство далеко, можно жить тихо и незаметно.
Он и жил. Пил, толстел, опускался. Иногда, напившись до чертиков, вспоминал Кавказ, друга Андрея, горные тропы и свист пуль. Иногда думал: а не застрелиться ли и самому? Но что-то держало. Какая-то глупая надежда, что правда все-таки всплывет. Что он еще пригодится.
И вот теперь, через десять лет, в его уезд приехал столичный сыщик, который искал правду. Хлобуев почуял это сразу, как только увидел Лыкова. В тарантасе, когда тот молча смотрел в окно, Хлобуев изучал его и думал: "Этот не отступится. Этот дойдет до конца. Может, и мне пора?".
Утром, когда они встретились у гостиницы, Хлобуев принял решение. Он рассказал Лыкову часть правды. Не всю – не мог сразу открыться чужому человеку. Но достаточно, чтобы тот понял: он не враг. Он союзник.
И когда они вошли в полицейское управление, когда Лыков взял в руки пустую дагерротипную пластинку и внимательно осмотрел ее на свет, Хлобуев тихо сказал:
– Я знаю, кто мог ее засветить. И знаю, зачем.
Лыков поднял глаза.
– Говорите, Игнатий Фомич.
Хлобуев оглянулся на дверь, понизил голос до шепота:
– Вчера вечером, после того как я от вас ушел, я не к протодьякону пошел. Я к следователю захаживал. Дескать, познакомиться, выпить вместе. Он человек новый, из Петербурга присланный, года три как тут. Я к нему с лаской, с подношением. А он, знаете, что сделал? От водки отказался. Сказал, что делом занят. И на столе у него я видел эту пластинку. Она лежала под бумагами, но край торчал. И знаете, чем пахло в комнате?
– Чем? – спросил Лыков, чувствуя, как знакомый холодок пробегает по спине.
– Лаком. Свежим лаком. Тем самым, которым дагерротипы покрывают. А утром, когда я мимо проходил, зашел узнать, нет ли новостей. Он мне и говорит: пластинка, мол, пустая оказалась, природа химическая подвела. И лаком уже не пахло. А форточка была открыта.
Лыков смотрел на Хлобуева и видел перед собой не пьяницу, а старого разведчика, привыкшего замечать детали и делать выводы.
– Кто он, этот следователь? – спросил Лыков.
– Фамилия его Корсаков. Павел Иванович Корсаков. Из остзейских дворян, кажется. Молодой, лет тридцати, не больше. Говорят, в Петербурге проштрафился, вот и сослали к нам, в медвежий угол. Только… – Хлобуев замялся. – Только не похож он на проштрафившегося. Слишком уверен в себе. Слишком хорошо знает, что делает.
Лыков кивнул. Картина начинала проясняться. Кто-то в Петербурге, узнав о смерти Олсуфьева и найденном дагерротипе, прислал своего человека – якобы следователя, на самом деле – ликвидатора улик. И этот человек исправно сделал свою работу. Засветил пластинку. Уничтожил изображение. А теперь сидит в своем кабинете и ждет, когда столичный сыщик, не найдя ничего, уедет восвояси.
– Что будем делать, Алексей Петрович? – спросил Хлобуев, и в голосе его впервые за много лет появилась решимость.
Лыков посмотрел на пустую пластинку, потом на Хлобуева, потом в окно, где за пыльной площадью виднелось желтое здание суда, где сидел Корсаков.
– Будем искать правду, Игнатий Фомич, – ответил он. – Как вы когда-то на Кавказе искали. Только теперь враги не в горах, а в мундирах. И оружие у них не кинжалы, а бумаги и чины. Но это ничего. Я и таких брал.
Хлобуев усмехнулся в усы, и глаза его блеснули прежним, кавказским огнем.
– Ну, с богом, ваше благородие. Показывайте, с чего начнем.
– С морга, – сказал Лыков. – Хочу посмотреть на покойников. Иногда мертвые рассказывают больше, чем живые.
Глава 4. Осмотр.
Полицейский морг города N. размещался в каменном подвале земской больницы – сыром, пропахшем известкой и формалином помещении с единственным зарешеченным окном под самым потолком. Солнечный свет проникал сюда скупо, нехотя, и даже в полдень здесь царили сумерки, которые не могли разогнать две сальные свечи, воткнутые в железные подсвечники.
Смотритель морга, древний старик с трясущимися руками и мутными глазами, встретил их у входа, крестясь и кланяясь.
– Там они, ваши благородия, там. Лежат, голубчики. Барин-то ничего, спокойный, а холоп – страшный, злой даже мертвый. Глаза открыл и смотрит. Я уж платком накрыл, а то боязно.
Хлобуев, который в подвале сразу посерьезнел и перестал изображать пьяного, отодвинул старика плечом и первым шагнул внутрь. Лыков последовал за ним, стараясь не дышать глубоко – запах здесь стоял тяжелый, сладковато-тошный, какой бывает только там, где смерть задержалась надолго.
Тела лежали на двух деревянных столах, прикрытые грубым холстом. Хлобуев решительным движением сдернул покрывало с первого – с помещика Олсуфьева.
Дмитрий Гаврилович Олсуфьев был человеком лет сорока пяти, с правильными, даже красивыми чертами лица, которое смерть не успела еще обезобразить судорогой. Темные волосы, зачесанные на прямой пробор, высокий лоб, тонкий нос с горбинкой, плотно сжатые губы. На левом виске зияло аккуратное круглое отверстие – входное. Выходного не было видно: пуля застряла в черепе.
Лыков наклонился, внимательно осматривая рану. Достал из кармана лупу – предмет, который в то время редко кто носил с собой, но для Лыкова он был столь же необходим, как пистолет для военного.
– Что скажете, Алексей Петрович? – спросил Хлобуев, зажигая еще одну свечу и поднося ее поближе.
– Стреляли в упор, – негромко ответил Лыков. – Дуло пистолета касалось виска. Видите опалины? Пороховая гарь въелась в кожу. Это характерно для выстрела впритык. Если бы стреляли с расстояния, хотя бы в пол-аршина, след был бы иным – рассеянным, веером. А здесь – кружок. Чистая работа.
Он отстранился, окинул взглядом все тело.
– Руки. Посмотрите на руки.
Хлобуев послушно поднес свечу. Кисти Олсуфьева были аккуратно сложены на груди – так обычно укладывают покойников, но в момент смерти они, конечно, лежали иначе. Лыков осторожно взял правую руку, поднес к глазам.
– На указательном и среднем пальцах – следы пороха. Темные такие, въевшиеся. Это бывает, когда человек стреляет сам – пороховые газы прорываются между стволом и рукой. Но…
Он замолчал, внимательно разглядывая ладонь.
– Но что? – нетерпеливо спросил Хлобуев.
– Но на ладони – чисто. Если бы он держал пистолет, когда пуля вошла в висок, рука должна была сжаться. Мышцы сокращаются в момент смерти. А у него пальцы расслаблены. И еще…
Лыков перевернул руку и указал на ногти.
– Видите? Под ногтями – земля. Темная, жирная. Такая земля бывает только в парниках или в цветочных горшках. А Олсуфьев застрелился в кабинете. Откуда под ногтями земля?
Он отпустил руку и перешел к осмотру одежды. Олсуфьев был в том же сюртуке, в котором его нашли – темно-синем, тонкого сукна, сшитом у хорошего портного. Лыков провел пальцами по ткани, внимательно осматривая каждую складку.
– На коленях – пыль. Не та, что на полу в кабинете (я заходил туда вчера мельком, видел: там половики, чисто). Эта пыль – известковая, с кирпичной крошкой. Он стоял на коленях там, где есть кирпич и известь. Может быть, в подвале. Или во дворе, возле стены.
Он выпрямился и перевел взгляд на Хлобуева.
– Игнатий Фомич, вы когда-нибудь видели самоубийцу, который перед смертью становится на колени в пыль, пачкает руки землей, а потом приходит в кабинет, садится в кресло и стреляется? Я – нет.
Хлобуев крякнул, почесал затылок.
– Стало быть, не сам?
– Пока не знаю. Но похоже на то, что его привели в это состояние. Или принесли. Перейдем ко второму.
Хлобуев сдернул покрывало с камердинера Ермилы.
Зрелище было не для слабонервных. Ермила, мужик лет тридцати, коренастый, широкоплечий, лежал с открытыми глазами, которые действительно смотрели куда-то в потолок с выражением ужаса и ярости. Рот был приоткрыт, на груди – страшная рана.
– Ножом? – спросил Хлобуев.
– Не ножом, – ответил Лыков, склоняясь над телом. – Стилетом. Или кинжалом с тонким, трехгранным лезвием. Видите? Рана узкая, глубокая, края ровные. Нож оставляет разрез, а здесь – прокол. И удар нанесен с большой силой. Пробил грудную клетку, вошел в сердце. Смерть – мгновенная.