Владимир Кожедеев – Белая ночь правды над Мойкой (страница 5)
— Не ври, Иван, — сказала она тихо. — Ты всегда врёшь, когда боишься.
— Не вру, Матрёна. Честное слово.
— А где деньги? Хоть задаток?
Бываев полез в карман, достал три рубля — те самые, что вчера отдал, и она вернула ему утром «на извозчика и на завтрак». Не из доброты — из горького расчёта: если муж идёт на дело, он должен выглядеть человеком.
— Вот. Задаток. Остальное — через неделю.
Матрёна взяла деньги, повертела их, понюхала — словно могла определить, краденые или нет. Потом спрятала за пазуху.
— Садись есть, — сказала она. — Картошка стынет.
Они пообедали в молчании. Жена не спрашивала, в чём состоит испытание, не лезла с советами. И это было хорошо, потому что Бываев и сам ещё не знал, с какого конца браться за дело. Два утопленника, две записки «Должник», и ни одной зацепки, кроме одной — странной, почти бредовой.
Митрофан Семёныч.
Откуда он взялся? Почему именно вчера, именно у «Золотого якоря» — в двух шагах от места, где нашли первого утопленника? И эти двое — рыжий, чернявый. Слишком наглая погоня для простого оскорбления чести. Слишком отработанный крик «Держи вора!».
После обеда Бываев сказал жене, что пойдёт «походить, подышать», натянул сапоги и вышел. Матрёна посмотрела ему вслед, но ничего не сказала. Только перекрестила в спину — мелко, торопливо, как крестят покойника.
Первым делом Бываев отправился к «Золотому якорю». Трактир днём выглядел иначе, чем ночью: обшарпанный, невзрачный, с облупившейся вывеской, на которой золотые буквы давно превратились в ржавые. Пахло от него прокисшим пивом и жареным луком. Дверь была приоткрыта — внутрь зазывал запах дешёвой еды.
Половой — парень лет семнадцати, в грязной рубахе, с лицом, изъеденным оспой — узнал Бываева. Ещё бы, постоянный клиент, два раза в неделю.
— Здравствуйте, Иван Алексеевич. По обыкновению?
— Не сегодня, Егорка. — Бываев сунул парню пятак — второй и последний, который тайком отжалил от жениных денег. — Поговорить надо.
Егорка пятак ловко спрятал в карман и кивнул:
— Слушаю.
— Вчера, примерно в десятом часу, из твоего заведения выходили трое. Один — низенький, плотный, в цилиндре на затылке. Двое других — рыжий с бакенбардами и чернявый, щека подвязана. Помнишь таких?
Егорка задумался, почесал затылок, потом лицо его просветлело.
— А, Митрофан Семёныч? Как не помнить. Они здесь почти каждый вечер. Сидят в углу, пьют чай с ромом и разговоры разговаривают.
— Какие разговоры?
— А кто ж их разберёт, Иван Алексеевич? — Егорка понизил голос. — Шушукаются, оглядываются. Не наши, видать, люди. Не простые.
— Кто они? Чем промышляют?
— А бог их знает. Митрофан Семёныч, говорят, ростовщичеством баловался. А может, и не баловался. Вокруг него всякие тёмные людишки трутся. Просят чего-то, шепчутся. Он записи какие-то ведёт в книжечке.
Бываев насторожился. Ростовщик. Долги. «Должник» на груди утопленников. Слишком явная связь, чтобы быть случайной.
— А где его найти, этого Митрофана Семёныча?
— А вот этого не знаю, — Егорка развёл руками. — Но сказывали, будто он где-то в Коломне квартирует. Там, за Пряжкой, в глухих местах. Народ там простой, работный. Им как раз ростовщики и нужны — до получки перехватить.
Коломна. Глухой, полузаброшенный район между Пряжкой и Фонтанкой, где жили мастеровые, чернорабочие, прачки и прочий бедный люд. Место, где каждый рубль на счету, где долг в пять целковых может разорить семью на месяц, а то и навсегда.
Бываев поблагодарил Егорку, вышел из трактира и направился к Коломне.
Шёл он не спеша, перекидывая в голове то, что знал. Два утопленника. Две записки. Один ростовщик по кличке Митрофан Семёныч. Вопросов было больше, чем ответов.
Первый труп нашли у «Золотого якоря» — там, где ошивается этот самый Митрофан. Второй — у Прачечного моста, на Фонтанке. Разные места, но одна рука. Если ростовщик убивал своих должников, то зачем? Чтобы запугать других? Чтобы не платили? Глупо. Мертвецы долги не возвращают. Разве что Митрофану нужна была не столько расплата, сколько *показательная* расправа.
Мысль была неприятной, и Бываев отогнал её.
Коломна встретила его запахами — дешёвых щей, конского навоза и дегтя. Дома здесь стояли кривые, с покосившимися крышами, окна были завешены грязными тряпками вместо занавесок. Мостовая — булыжная, с огромными лужами, в которых плавали окурки и дохлые крысы. На улицах было пустынно — только дворники с метлами, несколько мастеровых в засаленных фартуках да бабы с корзинами, бегущие на рынок.
Бываев свернул в один из переулков — узкий, вонючий, с доходными домами, из которых постоянно выносило звуки: детский плач, мужская брань, женский истерический смех. Жизнь здесь текла по своим, неведомым столичным чиновникам законам.
Он заметил будку городового — на углу, под фонарём — и направился туда. Городовой оказался молодым, усатым, сонным. Звали его, судя по нашивке, Гордеев.
— Здравия желаю, ваше благородие, — козырнул городовой, увидев в Бываеве человека в сюртуке и шляпе. — Чем могу?
— Околоточный надзиратель Бываев, Казанская часть, — соврал Бываев с лёгким сердцем. — По делу. Знаешь ли ты в этой округе человека по прозванию Митрофан Семёныч? Невысокий, плотный, с лицом как мокрая подушка. Цилиндр носит.
Городовой задумался. Потом лицо его прояснилось.
— А, Митрофан? Это который ростовщик? Как же, знаю. Живёт он тут, в доме купчихи Толоконниковой, в подвале.
Бываев чуть не поперхнулся.
— В каком доме?
— Двенадцать по Фонарному. А что? Ваше благородие, вы как-то побледнели.
Бываев не ответил. Он развернулся и почти побежал обратно.
Дом номер двенадцать по Фонарному переулку.
Его дом.
Их дом с Матрёной.
Тот самый, где снизу, под ними, жила купчиха Толоконникова — грузная, скупая, нервная. Та самая, которая требовала платить строго первого числа. Теперь выяснилось, что в *подвале* того же дома живёт ростовщик Митрофан Семёныч — человек, которого Бываев обмочил в кустах, а потом упустил.
Судьба — злая насмешница.
Бываев поднялся на второй этаж, дрожащими руками открыл дверь. Матрёна сидела на кухне, чистила картошку. Увидела мужа — белого, с горящими глазами — и выронила нож.
— Иван? Что с тобой? Тебя ударили? Ограбили?
— Тише, — сказал он, закрывая дверь на засов. — Ничего не спрашивай. Собирай вещи.
— Какие вещи? — Матрёна вскочила. — Ты в уме, Иван Алексеевич? Что случилось?
— В подвале этого дома живёт человек, который, возможно, убил двоих. Я его вчера... — Он замолчал, сглотнул. — Я вчера на него попал в кустах. Он меня видел. И его дружки — видели. Если они свяжут меня с полицией...
Матрёна перекрестилась широко, размашисто.
— Господи Иисусе! А я-то, дура, радовалась, что ты службу получил! А ты — в убийцы полез! В самую пасть!
— Я не полез, — зашипел Бываев. — Меня попросили. Шереметев. И если я сейчас это дело брошу — он меня на порог не пустит. А если я пойду дальше — они меня найдут. Потому что живём над ними. Понимаешь? Над ними.
Матрёна села на табурет, схватилась за сердце.
— Что ж теперь делать, Господи? Куда бежать? Денег нет, знакомых нет. Иван, ты нас погубил!
— Не паникуй, — сказал Бываев, хотя сам был близок к панике. — Пока они не знают, что я бывший полицейский. И не знают, что я веду дело. У нас есть время.
— Сколько?
— Не знаю. День. Два. Неделю.
— А если они узнают? — Глаза Матрёны расширились. — Что тогда? Найдут? Убьют? В канаву бросят как... как тех? С запиской «Должник»?
Бываев не ответил. Он подошёл к окну, выглянул во двор. Внизу, у подъезда, стоял рыжий. Тот самый — с бакенбардами-лопатами. Стоял, курил, смотрел на окна второго этажа.
Искал кого-то.
Или кого-то ждал.