Владимир Коваленко – Вторгается ночь (страница 4)
В самой большой комнатке они устроили чтения стихов, в следующем помещении, которое выполняло роль кухни, курили и обсуждали странные политические теории и практики. За следующей дверью, на захламленном полу, где лежала огромная клеенка и строительный мусор, кто-то валялся и дымил, пуская тяжелые клубы вверх, навстречу заплесневелому потолку. Дальше спальня, вечно кем-то занятая. И в самом конце — импровизированная каморка с санузлом. Стены и правда невысокие, потолок нависал, давил и заставлял думать о нехорошем, словно ты попал в склеп, не попал даже, а тебя заперли с этим непрезентабельным народцем внутри.
Почему я здесь?
(Как я здесь оказался?)
«Почему же я с ними?» — спрашивал я сам себя, отвыкший за столько лет.
Среди этой божией росы были свои обаяние и шарм, словно близко рассматриваешь картину Босха или читаешь роман Лавкрафта. Именно в среде подобной публики можно почувствовать себя живым и, увидев дно, убедиться, что ты еще не так сильно упал.
Проектор транслировал фильм на стену. Фильм, судя по всему, не фильм, а видео-арт, то есть очень плохой фильм, созданный самомнительными студентками, повествующий о жизни трех человек в Нью-Йорке. Снят он был эмигрантами из Беларусии и какой-то армянкой или молдаванкой. Интеллигенцией из окраин утраченной Империи, одним словом.
И здесь, вокруг пьющих, курящих и матерящихся людей бегал крошечный ребенок, едва и научившийся бегать. Рядом стояли его родители, молодые, вполне приличного вида люди, но люди, очевидно, свободные, люди, открытых нравов, имеющие особую общественно-политическую позицию, которая гласит, что ребенок может бегать вокруг пьющих взрослых, вдыхать сигаретный дым, поскальзываться на блевотине, и, толком не научившись говорить, наблюдать кадры.
Спасутся лишь нищие духом, а те, кто в этом проклятом ковчеге оказался, в этой сатанинской придумке, те наследуют не Царство Небесное, но холод ада. И открылись источники бездны и окна эдемские. Но форточку так никто и не открывал. И что вырастет из этого ребенка и кем он станет?
И дадут ли этому ребенку вырасти вообще?
Какого цвета будут его глаза?
Но кому осуждать, ведь я сам лично — сильно, капитально упал, надо признаться, упал на самое дно. Туда, куда засасывало этот сатанинский Ноев ковчег с настоящими тварями, каждому из которых нет пары, так как они все равно переспят друг с другом по очереди и вместе, но в большинстве не принесут потомства, потому что бесплодны.
И хорошо, что так, ведь если родят, ужас, какие уродцы появятся на свет.
И побегут эти уродцы вприпрыжку, без страны, без нации, без героев и любви, без Бога в душе, попрыгают эти уродцы, заполнят города и дома, заполнят овраги и канавы и будут огрызаться, и каждый будет считать, что только он и есть центр мира, центр Вселенной, центр всего. И таких будут тысячи, страшных, влюбленных в самих себя, не знающих ни других людей, ни любви, ни Бога.
Ребенок поскользнулся и упал на пятую точку. Родители не замечают, они наслаждаются видео-артом, сцена совокупления меняется на что-то вроде перформанса, где армянка или таджичка — вечно путаю, режиссерка и актерка фильма из Нью-Йорка — заматывает в полиэтилен другого актера.
Ребенок сидел с недоумевающим видом и смотрел на меня. Я молчал.
Света не отвечала.
Шла эпоха от отъезда Светы.
Пятнадцатый день с ее отъезда.
Володя упал еще сильнее, начиная раздумывать, сколько нужно этажей, чтобы восемьдесят — девяносто килограммов мяса наверняка разбились насмерть.
И Володя достиг таких глубин своего падения, такого илистого дна он достиг, что только матрас не давал упасть еще ниже.
«Володенька», — слышал я песню. Володенька, нежно кричали голоса в голове, поднимайся, поднимайся, Володенька, не бойся, оторви голову свою от земли, посмотри, посмотри на небо, Володенька. На небе голубки полетели, по небу тучки побежали. Тучки побежали да прошли, солнышко засветило, посмотри вокруг, не бойся, ничего страшного не приключилось!
Но что я мог им ответить?
Что можно ответить голосам в голове?
Можно опрокинуть еще водочки, или вина, или пива, да чего угодно можно опрокинуть — крепкого чаю, например, если горячительного нет под рукой.
Я опрокинул водку.
И меня словно прибило к грязному полу, на котором рвота мешалась с пеплом.
Родители вытирали ребенка салфетками с таким видом, будто делают это каждый день. Бьюсь об заклад, если это мальчик, они никогда в жизни не купят ему солдатиков, потому что это милитаризм.
«Вставай, Володенька!»
Не мог, не мог я встать, дорогие мои, голоса мои ангельские, накрепко придавило, притяжение увеличилось, знаете, эта чертова сила g, тянула вниз, пригвоздила, обняла меня мать сыра земля, но в себя пока не приняла, родненькие. Так и маюсь я — ни живой ни мертвый. Брожу между небом и чревом земли, от почвы не оторваться, а в могилу не сойти. Вот и ползаю, как змей между колодами, обелисками и каменищами.
Не могу.
Не ходилось, а как будто плавалось, ноги врастали в пол, цеплялись корнями за пролегающие под паркетом коммуникации — за трубы и провода. Кроме голосов слышался топот и тяжелое сопение того самого гиганта на горизонте, что поглотит нас всех — и мир, и пустоту.
Того, титанового, стального, медного, надвигающегося.
Я бродил по коммуналке и не знал, куда мне, бедному и брошенному, прибиться. К какой стене прислониться и за какую тумбочку схватиться рукой. Водка подогревала кровь, голова шумела, голоса душили, душили, настойчиво и громко, властно приказывая.
Люди в сквоте пили, а я в очередной раз спрашивал, не слышал ли кто-нибудь про мою жену.
Я не верил, что она могла уехать.
Пришел Моня Лоов, парень, худой как жердь, очкастый алкоголик с запястьями шириной с мои два пальца. Несмотря на худобу, он был прекрасным вокальным исполнителем. Кто-то принес аппаратуру, собирались играть джаз, приглушили свет, оставили лишь лампу в фотофильтре красного цвета, которую притащили две пьяные студентки Мухинского училища.
На импровизированной сцене расставляли усилители, микрофоны, стойки. Дима Притков — хозяин сквота, странный персонаж, самый маргинальный наипетербуржский персонаж, который, может быть, единственный в этом мире приставал ко мне с просьбой, чтобы я с ним покурил. Он двигался словно на шарнирах и потрясал длинной бородой в такт произносимым словам. Малиновый пижонский берет держался каким-то странным образом на его потных, сальных волосах, словно был не беретом вовсе, а мозговым паразитом, который и поставлял в его мозг самые удивительные и странные идеи.
Дима был из того редкого разряда людей, которые могли организовать перформанс везде и всюду, например, выкрикивая революционные матерные лозунги на берегу реки Фонтанки и только ему одному эти лозунги и казались революционными, так как проходящие мимо воспринимали это исключительно как сумасшедшую матерщину подвыпившего пижона.
Но для Димы это был позыв диалектической борьбы, настоящий природный зов, первичное противостояние. Он организовывал творчество из всего; достаточно было с ним встретиться на улице, зацепиться парой фраз — и вот ты оказывался вусмерть пьяный на детской площадке где-то в желтых мрачных бесконечных лабиринтах дворов-колодцев, читающим Маяковского с бутылкой ликера в руке. Надо ли говорить, что Дима и организовывал все этим околосатанинские мероприятия, где собирались страшные городские сущности? Настоящим демиургом был он для этой компании, хотя сам джаз не играл и стихов не сочинял.
Второе действие начиналось.
Аппаратуру поставили, и Миша стал петь песни Аркадия Северного в понятной и вполне узнаваемой манере. Я смотрел через окно в глаза еще зимнему, уставшему городу и мысленно жаловался на его же порождение в виде Димы Приткова. А Вечный город, последний Рим — ведь недаром Петр заложил Петербург на мощах апостола Петра — этот последний Рим шевелил корнями в человеческих костях, вбирая холодные, неживые соки из мерзлой зимней почвы в надежде на скорое лето.
Дима уже теребил меня за рукав, а я не знал, придет ли обещанное лето. Лето и зима, день и ночь не прекратятся. Несмотря на почти середину марта, началось похолодание, лежал снег, а вечером, когда солнце уходило, создавалось крепкое ощущение полярной ночи.
Дым непривычно кусал горло и рвал связки. Голоса в голове стали напористей.
«Володенька, она не вернется, и снег никогда не сойдет, и солнце не зажжется вновь. Царство неистощаемой зимы накроет город, а следом и целый мир окутает, как огромный саван.
Холод и лед. Царство пропасти и ожидание бездны — вот что ты увидел в грязном окне, из которого открывался кусочек двора-колодца, где в легком, уютном свете фонаря вертелись в магическом танце снежинки».
Дым непривычно кусал горло и рвал связки. Но надо выкурить все — раз начал, надо закончить, отступать уже некуда, и мягкий дурман пробрался в голову — веки потяжелели, а голоса в голове усилились и побасовели. Начали говорить друг с другом.
«Зачем мы это сделали?» — спросил один.
«Иначе бы мы не встретились», — ответил второй.
Мир закачался, поплыл в стороны, вспышка. Кажется, я увидел ее, мою милую, нежную Свету, проходящей по коридору. Фигура, волосы, пальто, ее берет — не малиновый, как у Димы, а красный, как ее помада, как ее шарф. Света.