Владимир Коваленко – Вторгается ночь (страница 2)
Эта клятва казалась мне основополагающей, нерушимой, на ней как будто держалась вся жизнь. Ведь сделать детей людьми, вообще сделать детей — это уже чуть ли не подвиг в современном мире.
Опять глаза.
Может, это и есть самое страшное, когда решаешься на детей — даже не ответственность за еще одного человека, а подсознательная уверенность, что обрекаешь новую жизнь на страдание? Обрекаешь на смену небесной, первородной голубизны глаз на что-то иное?
Те первые дни в феврале тянулись, как тело на дыбе.
Напряженность обвивала шею и кусала за мочки ушей, щекотала глаза, раскачивала нервы, не давала сконцентрироваться и не позволяла дышать. Она вытравливала душу из тела, поджидая снаружи, как голодная лисица. Мы со Светой почти не говорили, словно и не знали друг друга, случайно оказавшись в одном помещении.
Казалось, я должен был что-то сделать. В грустном взгляде Светы читалась просьба исправить окружающий мир. Может, поддавшись истерике первых дней, она думала, что только я мог это все остановить, спасти и защитить ее от внешнего мира. Сначала я и сам верил в это, уступив впитавшейся в десны мужской ответственности. Женщина на пределе может просто опустить руки и сказать: «Все, я не могу», — мужчина же обязан идти до конца, даже если упирается в шершавую стенку. И здесь нет никакой предвзятости, лишь наблюдение.
Даже если весь чертов мир горит и его небесные своды обваливаются, погрызенные пламенем, мужчина должен вынести из-под завалов женщину на руках. А если не может, то и мир станет похож на лоскуты шизофренического сна, по которому останется только бездумно слоняться, как слоняется по мартовскому кладбищу силуэт. Мой мир был разбросанной мозаикой, составленной из победных реляций, проклятий, криков, молитв и аналитических сводок.
Мы были незнакомцы, не представляющие, как подобрать слова, ведь ни один звук не стоил и обломанной монеты. Нам хватало сил только читать новости, лежать, смотря в потолок, и дремать, периодически просыпаясь от кошмаров.
Наша кровать перестала быть нашей, она превратилась в раскаленную сковородку. Крутишься, как уж, над которым издеваются выродки.
В те три дня я и правда чувствовал себя распластанным подводным гадом в наростах, сквозь которого жизнь проходит как морская вода, он надувается, вытягивает ошметки и планктон, зацепившись одной из неведомых частей тела за шершавый, покрытый слизью донный камень.
Четыре тысячи долларов пропали из шкатулки.
Они должны были стать нашим неприкосновенным запасом.
Но на четвертый день Света исчезла.
Она не пришла домой.
Одновременно с ней пропали и четыре тысячи долларов.
(Как я здесь оказался?)
Так ты достигаешь дна колодца.
(Как же хочется выпить)
Холодная вода обнимает тебя, принимает в себя.
(Как ты здесь оказался)
Как в детстве, когда прыгаешь в начале лета в деревенский пруд. Вода еще по-весеннему стылая. И первую минуту кажется, что горячо.
Света уехала.
(Она, сволочь, дрянь, бросила меня, уехала, не вернулась домой. Любимая моя девочка, какого черта, подлая тварь)
Приехав домой в тот вечер, я понял, что она до сих пор не ответила ни на звонки, ни на сообщения. Открыл переписку — точнее, не смог открыть, она ее удалила со своей стороны. И там, под сердцем, словно прорвало плотину.
Я еле ходил по полу, перекатывался, скорее ползал, как морской червь, которого протащила по илу огромная волна и выбросила из обширного соленого водоема в быструю реку.
Тишина.
В тот вечер я по-настоящему познал тишину. Словно тонкие хрустальные иглы прокололи все тело насквозь. Стояло кристальное беззвучие, и я прочувствовал, как бывает затхло в брошенной квартире.
В брошенных квартирах пахнет мебель, пахнут пальто в прихожей, к этому запаху примешивается вонь мусорного ведра.
Именно так смердит одиночество и безнадега. Затхлой квартирой и мусорным ведром. Какая бы ни была шикарная квартира, а моя квартира не была шикарной, но черт с ней, с этой квартирой, какой бы ни был огромный дом, стоит ему остаться пустым, он теряет предназначение, душу. Даже самый грандиозный и дорогой особняк быстро превращается в склеп и обитель привидений.
(Девочка моя, прошу тебя, вернись, молю тебя)
Сначала я не поверил, ходил из угла в угол, сочиняя самые странные и невозможны сценарии ее оправдания, набирал номер, но никто не отвечал. Я поехал к ее лучшей подруге, звонил матери, попутно размышляя, где я виноват. Скорее всего, как всегда бывает у женщин, в чем-то виноват я был. Может, из-за моей замкнутости она подумала, что я запил, или испугалась чего-то.
(Как ей сказать, что я не пил?)
Света, моя милая, неужели ты вспомнила.
(Твою ошибку)
А если это криминал?
(Господи...)
Той ночью в редких, обрывочных снах мне рисовался невольничий рынок, но как бы я ни старался, ни в тот день, ни в следующие я не дозвонился. Никто из родственников или друзей не знал, где она. И даже обращение в полицию на третий день ничего не изменило.
(Как же хочется выпить)
Начало марта. Снег. Я нахожусь на шестом этаже, это где-то двадцать метров от земли. Смотрю в зеркало на собственные глаза. Из-за недосыпа очертания моего лица скачут и прыгают.
Как я здесь оказался?
Одиночество пахнет мусорным ведром. Я вынес его для разнообразия.
На улице хочется курить. Руки трясутся так, что может помочь только курево или валериана. Аптек поблизости нет, а магазин располагается через пару кварталов, поэтому я обреченно бреду к нему. Я не курил уже несколько лет, со дня моего увольнения с предыдущей работы.
Путь пролегает мимо старых, коричневых хрущевок, похожих на плесневелые буханки хлеба с белым налетом в виде застекленных балконов. Этот район, находящийся между новым ЖК и сталинками у метро, когда-то был построен для работников заводов. Лет тридцать назад заводы начали закрываться, потом их снесли, а на освободившемся пространстве, как вы знаете, построили дома для таких, как я. И в хрущевках стало совсем страшно жить. Бывший пролетариат, подрезанный самоубийством СССР и крахом коммунистической идеи, решил повторить подвиг протопопа Аввакума и сжечь себя. Правда, не с помощью огня обычного, а с помощью синего пламени. И это горение продолжалось до сих пор.
Расформированное, проигравшее битву за мировую революцию рабочее племя ежедневно собиралось в ларьках и разливайках района, накатывая как прилив и уходя обратно, оставляло после себя россыпь битой и целой стеклотары.
В начале марта, пока еще лежал снег, казалось, что хрущевки образуют просто нищий квартал. Во дворах стояли темные силуэты, наблюдали за прохожими и перемигивались угольками сигарет — словно болотные огни звали в мертвенную трясину. Но как только снег начинал таять, пробивались наружу и являли себя миру старые, сгнившие диваны, трупы животных, тысячи пивных бутылок, миллионы окурков, шприцы, дешевые презервативы, как использованные, так и не очень, а также замерзшие человеческие и собачьи испражнения. Ходили слухи, что пару лет назад, зимой, компания собутыльников потеряла друга. Он просто пропал во время очередной попойки на кухне. Кто-то даже объявления вешал по району. Нашли весной. Оказывается, он выпал из окна в снегопад, когда курил на балконе. Выпал, сломал что-то, лежал и, наверное, скулил, плакал, молился, пока его накрывало снежинками. А собутыльники по пьяни забыли спуститься и наутро не вспомнили ничего.
Алкогольная амнезия. Дешевая водка.
Пропал и пропал, может, домой ушел.
Нужный магазин находится в «доме-колбасе» — старом и очень длинном строении тридцатых годов, возведенном для тех же рабочих. Здесь сигареты всегда нормальные. Я выхожу на улицу и закуриваю. Постепенно по телу расплывается мягкое, легкое спокойствие. Ноги словно проваливаются сквозь асфальт. Первая сигарета за сколько?
(За пару лет?)
Всматриваюсь в отдающий ржавчиной балкон, соседней хрущевки. Что-то он мне напоминает, зовет куда-то, в детство или еще дальше, глубже. Но почему-то при взгляде на этот балкон сильно щемит сердце. Забавно, что в любом городе России можно найти этот родной потертый балкон в ржавых потеках. Такой балкон я видел везде — в Москве, в Петербурге, в Самаре, в Казани, на Кавказе и в Сибири, в прочих городах и в моем родном северном городке-гарнизоне, о котором никто не знает. Может, это наша такая своеобразная особенность — иметь неказистые засранные балконы с потеками? Эдакая экспортная идея — принести застекленный ржавый балкон во все уголки света? Эти дурацкие мысли отвлекают меня от главного вопроса.
Как я здесь оказался?
Кусок 2 «Ноев Ковчег»
Мои рукописи потерялись при переезде. Мы сняли квартиру в доме на месте пивоварни несколько лет назад. Четыре или пять.
Рукописи потерялись, значит, на всей несущейся в безвоздушное пространство планете ни один человек не узнает о моих стихах. Когда мы только познакомились, я читал их Свете и даже звал ее в самые странные компании.
Казалось, что этого никогда не происходило.
Либо было так давно, что уже и не вспомнить — до того, как я сделал предложение, нашел квартиру, обзавелся работой. Я и забыл, где были рукописи. Потерялись при переезде. Словно ничего не поменялось, но изменилось все.
Шесть лет назад, когда я еще не был знаком с ней, мы организовывали открытую читку в День Довлатова второго сентября на улице Рубинштейна. Организация была на высоте: приглашенные джазовые группы, вроде «Леня Ланжерон», экскурсии, выступления, чтения стихов. И все посвящено Довлатову. Но была совершена главная и страшная ошибка. Во-первых, мы смогли договориться с барами на улице Рубинштейна об одной заманчивой алкогольной акции, а именно, о том, чтобы гостям во время праздника разрешили менять куски линолеума на алкоголь в ограниченном количестве. Дело в том, что покойный Сергей Донатович Довлатов когда-то написал рассказ, связанный с линолеумом. Во-вторых, мы напрочь забыли предупредить об этом гостей фестиваля, так что бесплатный алкоголь бары приготовили, а линолеума у гостей не оказалось. В-третьих, Дима Притков принес огромный двухметровый рулон линолеума сам, и мы резали его ножом для лимонов, который одолжили в одном из баров, прямо возле памятника Довлатову, а нарезав кусочки, мы пили, пили, пили злополучные бесплатные настойки, коктейли и пиво. В-четвертых, в самый разгар мероприятия мы должны были вешать несогласованную памятную табличку на стену дома, где жил известный писатель-эмигрант. В-пятых, не то что перфоратора, у нас даже стремянки не оказалось. В-шестых, мы звонили Роману Платонову, владельцу книжного магазина «Фаренгейт 451» и просили у него дрель. В-седьмых, я выполнял роль табуретки, стоя на четвереньках, пока Дима пытался сверлить стену исторического здания дрелью со сверлом по дереву, чуть не падая от выпитого.