Владимир Короткевич – Колосья под серпом твоим (страница 43)
...А он с улыбкой вспомнил, как сегодня неженатый старший брат предложил ему пойти и подстрелить для этой женщины белого оленя, который прибился в окрестности и которого берегли на всякий случай.
— Не могу, — ответил он. — Я при матушке.
— С матушкой, — бурчал брат, — именно с «матушкой». Она на сорок лет старше тебя.
— На десять.
— По опыту, брат, на все сто.
— Мне все равно.
И тогда брат с укоризной и сдержанным гневом сказал ему:
— Ладно, ты взял, а не тебя... Ладно, молодцы приднепровцы!.. Но ты что, не помнишь, кто она?
— Кто?
— Враг. Лютый наш враг. Сука! Волчица хищная!
— Не ругайся, — ненарушимо остановил Аким. — Я был с нею. Я не должен позволять...
— О, тогда у нее должна быть побольше, нежели у всех женщин, очередь защитников.
— Я за них не отвечаю.
— Волчица! Что она Приднепровью сделала? Волчица лютая!
— Хватит, — бросил Аким Петрович. — Я тоже приднепровец.
— И что? — едко спросил брат.
— А то, что мужчину за все такое я убил бы... А она, братец, баба.
Брат только рукою махнул.
— Ну и оставайся... с «матушкой».
Чепуху молол брат. Она совсем не была старше. По крайней мере, с ним.
Серебрилась полынь. А он лежал и слушал ее молчаливые мысли. Она не знала о нем ничего.
— Кто ты?
— У меня сын. Я вдовец.
«Однолюб», — подумала она.
Но это все равно ничего не объясняло. Однолюбы не бывают такими.
В его руках хотелось быть вечно... Как тогда, с незабываемым, с несчастным Сережей Салтыковым, с ее первым, с настоящим. Но тот покорился, отступил... Этот не отступил бы... Все, что было потом и до этой ночи, — все было ерундой, даже сердечный друг Гришенька, в объятиях которого, как в объятиях других, только умирать.
Кентавры! Мужики! С ними чувствуешь себя, в большей или меньшей степени, бабой, преданной на растерзание лютым страстям. С этим — богиней, равной своему богу, от которого — а может, это показалось? — пахло горьким дымом.
— Высо-окие вежи Полоцка!
Полынь... Полынь...
— Высо-окие вежи Могилева.
— Могу-ущественный меч Загорских.
***
— Чего ты хочешь? — спросила она.
— Ничего, — просто ответил он. — Мне больше ничего не надо. Я целовал губы императрицы.
Про себя он подумал: «И королевы. Давно». Но имел достаточно ума, чтобы не сказать этого вслух.
— Хочешь со мной? Навсегда.
Чего ей стоило последнее слово, которого никому нельзя было говорить! Но она знала: только им можно удержать такого.
А он вспомнил глаза Ланского, глаза пса, отовсюду ожидающего удара. И у него нет другой защиты, кроме этих глаз. И вспомнил глаза сына и мраморные глаза жены на статуе в ее мавзолее, и тысячи других глаз, и серебряную полынь, и белого оленя, пасущегося где-то в вереске. Если Ланской был ерундою, — не умеешь защищаться — не берись, — то остальные глаза и вереск были всем.
— Это было бы счастьем... с тобою. Но от могилы жены — не могу. Обет.
Остаться бы с ним. Нельзя. Ничего такого нельзя. «Нельзя» было всем счастьем жизни и, как она сейчас видела, всем несчастьем ее. «Нельзя» отняло того, «нельзя» отнимает сейчас этого.
У нее хватило выдержки молча, без слез, согласиться с этим... Потому что она была женщиной больше кого-нибудь на земле. Все было, как положено. У него — могила жены, у нее — могила любви.
Полынь... Полынь... Серебряное море...
Наконец всю жизнь она мстила мужчинам за свой овечий, за свой рабский род... Б... прослывешь — пускай. Но пускай лежат в ногах, пускай не имеют воли. Прежде она благодарила судьбу за такую возможность. Это им за подлость мужа, за то, что совершили с Сереженькой.
И вот один раз, когда она не была мстительницей, когда она не могла сделать этого, пришла эта ночь, эта полынь и эта боль.
По-видимому, плохо делала, что мстила. По-видимому, не в этом жизнь. И ей было горько, что лишь эту ночь будет пахнуть полынь. Понадеялась на власть, понадеялась на ее сияние. И вот. От бабской трагедии, от бабской извечной судьбы не защитит и трон.
И она лежала с сухими глазами, глядя в серебристый туман.
Полынь... Полынь... Серебряное море...
Какая еще долгая ночь! Только бы не потерять... только бы не потерять ни единой минуты!
***
Они встретились еще раз. Через десять лет.
Все эти годы Загорский жил в усадьбе, воспитывал сына, возводил дворец в Веже.
Всех удивляло, что он ничего не получил за тот фавор. Это было удивительно, так как все помнили глаза императрицы, какими она смотрела на него при расставании.
Расставались не подданный с царицей. Расставались мужчина с женщиной, Адам и Ева, равные перед этим небом.
И это было высокородно, то, что она не захотела испортить этого равенства золотом. Значит, не захотела. Значит, надо было. Впервые.
Над другими можно было посмеиваться, что они получили шесть тысяч душ и тридцать тысяч посудой «за немалую фурию в делах любви».
Над
У него прибавилось хлопот: защищать на дуэли ее имя, если кто-то его пачкал. Это приходилось делать часто. Но никто не упрекал его за преданность правительству, которое половина людей Приднепровья презирала. Все знали, что он просто защищает женщину, с которой он был, как он защищал всех, кто с ним был.
Летом тысяча семьсот восемьдесят пятого года императрица ехала в Крым. За год до этого умер Александр Ланской, умер от продолжительного злоупотреблении кантаридами, радужными мухами сирени. Что бы там ни говорили, а эта любовь сожрала его, жадный идол, которому он посвятил себя и который десять лет требовал жертвы жизнью. Она свыклась, сжилась с ним за десять лет. Что поделаешь, если настоящего нет? Шесть месяцев она была безутешной.
И вот ждала дорога. Ждали в Киеве украшенные галеры, ждали потемкинские деревни... И одновременно ничего не ждало.
Все время она не могла избавиться от мысли, встретит ли он? Выедет ли навстречу? Каков он? По-видимому, постарел? Ничего так и не было в жизни, кроме аромата полыни.
— Был архангел... Один день... Как у Марии... Ради одного дни жила...
И вот, когда распростерся перед глазами Днепр, на страшный откос противоположного берега вылетели всадники на диких конях. Кони по самые животы тонули в цветущих травах.
Спутники все еще толковали, кто бы это мог быть, и лишь она одна знала: «Он».
Флотилия челнов летела с той стороны, на широких плотах везли коней, пятнистых дрыгантов, какими славилась эта земля. Кипела под веслами вода, раздавались возгласы. А на носу переднего челна стоял с веслом в руке, как Святослав в Доростоле, тот, которого не могло забыть сердце, ведь он был не неизвестным фаворитом, потерянным где-то между Ланским и Мамоновым, а возрожденной на одну, последнюю, ночь молодостью, горьким запахом полыни за шелком шатра.
Не дождавшись, пока челн причалит к берегу, он прыгнул почти по колено в воду и размеренной легкой походкой начал подниматься по пологому откосу к ее карете.