Владимир Короткевич – Колосья под серпом твоим (страница 42)
Били колокола. Цвели деревья. И на минуту ей показалось, что вот он — тот, который освободит ее от безнадежной любви одного и от иронии второго.
А он шел в стороне, по земле, и это было бы даже дерзко, если бы не то, что он приобнажил саблю, как тогда, когда читают Евангелие.
Простые, как у мудрого сказочного зверя Единорога, глаза, дивной красоты, в природных локонах, волосы.
Он ни о чем не думал. Он и саблю приобнажил не из уважение к царице, потому что никогда не думал, хороший или плохой она властелин, а из уважения к женщине. Он не знал, нравятся ли ему эти легкие и слегка напудренные золотистой пудрой волосы, ярко-синие глаза, ямочки на щеках и приятная полнота. Она была просто женщина, а он уважал настоящих женщин, все равно, хорошие или плохие они были.
Он знал их — значит оправдывал.
Она была просто женщина и непростая женщина. Владелица душ всех, кто здесь был. И он, не рассуждая и даже не думая об этом, признавал ее Право на все, на души и тела подданных. И он, не зная этого, готов был без слова, без самых маленьких колебаний отдать ей самого себя, если она захочет, как отдал бы ей свой дом и все, чем владел.
Он никогда не признал бы власти Мужчины над своей жизнью, но он признавал эту власть за Женщиной. Это было Высшее, как он понимал это простым сердцем. Если на тебя замахивается Зевс — ему отвечают стрелой. Если тебя жаждет Афродита — ей отвечают молчаливым склонением головы.
И он, не зная еще этого, отдал бы ей себя, если бы она захотела, ни без каких угрызений совести, потому что не считал такого предательством памяти жены.
Можно презирать женщин, почитая память Одной, но нельзя отказать в поцелуе богине, не думая о том, достойна она или не достойна, много у нее было мифологических приключений с другими или совсем не было.
И она ощущала этот особенный, просто-величественный склад души неизвестного ей князя, и на минуту ее охватило такое желание при всех склонить к нему голову, что она лишь большим усилием воли сдержала себя.
...Иллюминация заливала город, как будто это пылал Рим. Пять пирамид возвышались выше здания иезуитского коллегиума, а еще летали ракеты, неистово вертелись колеса из огня. И все время, весь этот вечер, она — на приличном расстоянии — видела простое, искреннее и совсем не обидно равнодушное к ней лицо чудной красоты. Когда князь случайно оказался рядом, она не выдержала.
— Как красиво! — восхитилась она. — Признаться, даже я никогда не видела таких высоких пирамид.
— Что удивительного, — просто признался он, — их соорудил я.
И это не было бахвальством.
— Почему? — спросила она.
— Если бы это было не здесь, а в столице, где всего больше, я соорудил бы втрое выше. Для вас.
Это было слишком просто и преданно для комплимента.
Он был самой притягательной и привлекательной личностью, какую ей приходилось встречать в жизни. И первой личностью, какую она совсем не понимала.
— Надеюсь, вы не оставите меня в этом путешествии, князь?
— Я сопровождаю вас до самого Могилева, матерь. Приказ дворянства.
Легкий в походке, он преданно шел с нею, приобнажив саблю, как тогда, когда читают Евангелие, и ничего не хотел.
Пели соловьи.
Из-за любопытства к нему она почти не запомнила первых дней путешествия, не обратила внимания на шкловскую роскошь Зорича.
А он о чудесах Зорича сказал только:
— Вкуса маловато. Богатый римский вольноотпущенник.
Дерзостью это опять-таки не было — тон был не тот.
— А что бы сделали вы? — не без кокетства спросила она.
— Этого я не сделаю вам. И не потому, что не могу, а потому, что не хочу. Я просто поставлю вам шатры, государыня.
...Шатры он действительно поставил. Во время одной из дневок большого кортежа. Поставил на головокружительно высоком берегу Днепра, откуда было видно на тридцать верст, поставил в седой пышной полыни и вереске, не тронув ни былинки.
Неисчислимое количество шатров, бело-шелковых, с золотыми маковками, и один, самый высокий, из багрового шелка. А в полыни, поодаль, паслись белые как снег кони, с золочеными копытами, как будто так всегда было. И никаких рассуждений. Целый день проплывали по реке челны, в которых люди играли на рогах грустную мелодию.
Они проплывали так, что звуки одного еще слышались где-то далеко-далеко, когда с другой стороны начинала нарастать мелодия с другого челна.
После шумных мотовских праздников это было лучше всего, что приходилось переживать, это было такое спокойствие, что она была благодарна ему за это.
И она не понимала его.
Он так держал себя, что она не удивилась бы, если бы он оказался невинным.
Мужчина из мужчин, — в этом не могло быть сомнения, — привлекательный из привлекательных, а в глазах простота и нетронутость облака, одиноко плывущего над Днепром. Ей это надоело. Ее восхищало это.
...Она стояла с ним над обрывом. Свита сидела в шатрах — таков был ее приказ. И что ей было до страдальческих глаз Ланского?
— Вы любили когда-нибудь, князь?
— Любил, государыня.
— Ну, а я вам нравлюсь? — пошутила она.
— Я в восторге от вас, — просто ответил он.
— Надеюсь, вы восторгаетесь мною не как государственной особой? — погрозила она.
— Я не думал о вас в этом роде, — просто пояснил он.
Нет, она не понимала его. Но ни к кому еще ее не влекло так.
Бесконечный простор лежал над рекой, и ветер дышал горькой полынью и юностью.
— Я жду вас сегодня вечером, — тихо сказала она.
Он молча и просто склонил голову.
***
Под луной серебрилась полынь, как бесконечное море.
Приоткрытая сторона шатра порой вздыхала под неслышимым порывом ветра, который брался неизвестно откуда, прилетал, нежил на мгновение их плечи и опять умирал. И это было как продолжение его поцелуев.
От луны тянулась по воде лунная дорога и исчезала под головокружительной кручей. От луны над серебряным морем полыней стоял обманчивый, прозрачно-серебряный туман, и в нем, где-то далеко, вырисовывались призраки белых коней, да порой призрачно сияли их позолоченные копыта.
И откуда-то издалека-издалека, из этой дымки, теплой, как день, долетали изредка, по кругу, возгласы караульных на каком-то понятном и непонятном, русском и совсем не русском, гортанно-певучем языке:
— Высо-окие вежи Полоцка... Вы-со-окие вежи Загорска...
Полынь... Полынь... Серебряное море...
— Высокие вежи Суходола.
— Могу-ущественный меч Загорских...
А ветерок снова вздыхал, и серебряная дорога немного отплывала в сторону, чтобы, через мгновение, вернуться опять.
Она была испугана. Она еще меньше понимала его и себя.
Это совсем не было приключением. Эта полынь, и кони, и возгласы, и его поцелуи совсем не были легким ключом к загадке, как она надеялась и как всегда было до этого. Он лежал рядом, обняв ее сильной безволосой рукой, серебряной от неопределенного света, сильной и шелковистой, как эта полынь.
Он казался таким простым, простым, как облако и как свободное небо. Напейся и поймешь. И вот она напилась и понимала теперь еще меньше.
Но это не было приключением. Это было... это было... это было, наверно, то, ради чего... стоит жить.
И она испугалась, поняв.
Откуда это было? Откуда при такой простоте появилась в нем такая утонченно-сильная, извечная, без единого изъяна нежность и цельность?
Мысли ее были как полынь, и как луна, и как призраки коней.
Она не понимала. Черты и выражение его глаз удивительно и неожиданно меняла и смягчала его манера владеть. И это была манера такой нежной силы, такого умелого и такого наивного могущества, какой ей никогда не приходилось видеть.
Это были такие умелые и такие мужественные руки. В них хотелось быть вечно.