Владимир Кантор – «Срубленное древо жизни». Судьба Николая Чернышевского (страница 80)
Очевидно, сильно досадила императору строптивая независимость петропавловского узника, не молившего о помиловании, а самим фактом своего поведения во время процесса и несправедливого осуждения – с царского соизволения – словно нарочно бросавшего тень на царствование Освободителя и ставившего под сомнение результативность Великих реформ. Это была проблема, а, к несчастью, проблем самодержавие решать не желало или не умело.
И, как оказалось, что убрали всего одного человека из столицы, а духовный уровень общества резко изменился. Закончу эту главу наблюдением из мемуаров князя Кропоткина: «Петербург сильно изменился с 1862 года, когда я оставил его.
– О да! – говорил мне как-то поэт Аполлон Майков. – Вы знали Петербург Чернышевского.
Да, действительно, я знал тот Петербург, чьим любимцем был Чернышевский. Но как же мне назвать город, который я нашел по возвращении из Сибири? Быть может, Петербургом кафешантанов и танцклассов, если только название “весь Петербург” может быть применено к высшим кругам общества, которым тон задавал двор»[339].
Эпоха Чернышевского закончилась. Но и на кафешантаны и танцклассы времени было отпущено немного. Через пару лет началась эпоха террора. На неправовое насилие сверху ответом было низовое насилие, пока еще не крестьян, чего боялся царь. Но молодая интеллигенция, увидев абортацию реформ, перешла к террору. И следствием было рождение бесовщины. Чернышевский противопоставлял идее бунта идею реформы. Достоевский был убежден, что к кровавым прокламациям «Молодой России» Чернышевский никакого отношения не имел. А Федор Степун уже в эмиграции писал: «Чернышевскому было ясно, что все преждевременно, что взят совершенно бессмысленный темп»[340]. Не случайно в черновиках к «Бесам» Петр Верховенский (Нечаев) называет Чернышевского «ретроградом», противопоставляя ему разрушение всеобщее: «В сущности мне наплевать; меня решительно не интересует: свободны или несвободны крестьяне, хорошо или испорчено дело. Пусть об этом Серно-Соловьевичи хлопочут да ретрограды Чернышевские! – у нас другое – вы знаете, что чем хуже, тем лучше (по-моему, все с корнем вон!)»[341] И все же прикосновение к Чернышевскому как мученику царизма было прикрытием для тех, кто вступил на путь подготовки революции. Миф работал совсем не так, как наделось создавшее его правительство.
Глава 13
Мученик. Жизнь после казни
Горе от ума
Э поха Чернышевского кончилась. Но жизнь Чернышевского продолжалась. Не просто вне столицы, не просто в провинции. Это был «мертвый дом», по определению Достоевского. То есть тот свет. И даже нечто более скверное. Ни жизнь, ни смерть, ни ад, ни рай. Сплошной «бобок». В рассказе Достоевского «Бобок» изображена ситуация жизни в смерти. Существование в вымороченном мире, существование, неизвестное никакой мифологии. Страшный символ России.
Сам Чернышевский понимал разрастание своего значения в результате ареста и каторги: «Без моей воли и заслуги придано больше прежнего силы и авторитетности моему голосу» (Чернышевский, XIV, 504), – писал он жене. Но поразительно, до какой степени правительство боялось придуманного им же фантома. Позволю себе парадоксальную параллель с детским стишком Корнея Чуковского:
Страх, как писал Хайдеггер, рождает ощущение глядящего в тебя Ничто, Хаоса древних греков, который сродни безумию. А когда торжествует безумие, разум засыпает. Но сон разума, как гениально изобразил Гойя в своих «Капричос», рождает чудовищ. Вот таким чудовищем и стал в воображении власти Николай Гаврилович Чернышевский. И чудовища этого боялись, старались загнать в самую страшную и хорошо укрепленную клетку. В поисках этой клетки его прогнали через всю Сибирь. Советую читателю открыть карту России и посмотреть сибирский маршрут Чернышевского, когда с каждым новым движением он оказывался все дальше – у самых диких границ империи. Человека разума безумие травило как дикого зверя. Перечислю: Тобольск, Иркутск, Нерчинск, Кадая, Александровский завод и, наконец, Вилюйск.
Мы привыкли, что крестный ход бывает на казнь, в России крестный мученический ход порой начинался после казни. Где казнь была не так страшна, как мучительный издевательский и страшный крестный путь. В процессе этого двадцатилетнего пути Чернышевский 12 лет провел «в гиблых местах», «в долине смерти» в крохотном поселении на Вилюе, в Вилюйске, где жило всего 600 человек, но острог стоял далеко от жилых строений. По человеческим меркам это было так же далеко, как Вилюйск от Якутска, а Вилюйск был в расстоянии 700 верст от чудовищно далекого от России Якутска. В Сибири европейскую часть страны именовали Россией. Его послали на смерть, прекрасно понимая это, ибо, как писали современники, «правительство считает климат Вилюйска слишком тяжелым для жандармов, а потому распорядилось не держать их там долее одного года»[342]. Повторю, узник безвинно, не имея ни одного юридически явного обвинения, пробыл там двенадцать лет! Юрист Н.В. Рейнгардт, знавший Чернышевского, в своих воспоминаниях, опубликованных в 1905 г., писал: «В настоящее время Чернышевский не только не был бы осужден судом, но относительно его не было бы даже принята административная мера…»[343]
Сегодня геологи вполне серьезно пишут о долине Вилюя как долине смерти, ищут патогенные места, пытаясь понять причину повышенной смертности в этой области. Царская власть об этом не думала, просто знала, что места гиблые. Узник оказался сильнее смертоносного места. Но о Вилюйске немного ниже, пока же посмотрим, как пытались убить не только человека, пытались убить его ум, лишая возможности умственной работы, необходимой для жизни такого человека.
Впрочем, Чернышевский прекрасно понимал и не раз писал об историческом законе (скажем, в статье 1860 г. «Постепенное развитие древних философских учений в связи с развитием языческих верований»: рец. на книгу Ор. Новицкого), при котором большинство отправляет на смерть человека, поднявшегося над общим уровнем (а власть концентрирует в себе страхи большинства). Он приводит множество подобных примеров из истории: «Во времена Солона афиняне уже много ушли вперед против положения, в каком были при Гомере. <…> Еще несколько переходов – и в самом афинском племени повторяется то же явление: мудрость Солона была понятна и доступна каждому афинскому гражданину, а Сократ кажется уже вольнодумцем большинству своих соотечественников: только немногие понимают его, остальные спокойно осуждают на смерть как безбожника» (Чернышевский, VII, 429). Как видим, тема Сократа – в каком-то смысле контрапункт его жизни. И далее: «Отсталость – всегдашняя участь большинства» (Чернышевский, VII, 431). Правда, он полагал, что со временем «завоеванная истина оказывается так проста, понятна каждому, так сообразна с потребностями массы, что принять ее гораздо легче, чем хлопотать над ее открытием» (Чернышевский, VII, 432). Беда, однако, в том, что истина, принятая как таблетка, без собственных усилий, становится вариантом такой же, пусть новой веры, и массы все так же не принимают идущих вперед мыслителей. Он видит это в истории. Но, видимо, надеется, что со временем этот исторический закон будет преодолен. Его собственная судьба показала, что его внятно изложенные идеи не были освоены массой, но были перетолкованы на нечто противоположное. Это он понял уже, пройдя двадцать лет изоляции и возвращения на Волгу, где увидел, что его принимают за те идеи, которых он не высказывал.
Но до Вилюйска было семь лет каторги, когда жила в нем надежда.
Второе – 1865 г. – издание диссертации
20 мая 1864 г. Чернышевский был отправлен на каторгу в Сибирь. Иркутск, Тобольск, Кадая, Александровский завод – все каторжные места его пребывания. Но 4 ноября 1864 г. в Санкт-Петербурге было «дозволено цензурою» печатание маленькой книжки, почти брошюры, всего 152 страницы небольшого формата, которая и вышла в начале следующего года без имени автора: «Эстетические отношения искусства к действительности. Издание второе. СПб., издание Пыпина А.Н., типография Н. Тиблена и К°, 1865».
Деятельную помощь Пыпина своему двоюродному брату трудно переоценить! Он дружил со многими учеными, думаю, что интерес В.С. Соловьёва к узнику тоже поддерживался не в последнюю очередь А.Н. Пыпиным, который тесно общался с Соловьёвым. Как вспоминает В.А. Пыпина, познакомились Пыпин и Соловьёв в редакции «Вестника Европы»: «Беседа отца с Соловьёвым шла по преимуществу о современных им общественных вопросах и событиях, в оценке которых они были совершенно солидарны, а затем они обыкновенно усаживались играть в шахматы.
К шахматам отец особенно пристрастился за последние 15–20 лет своей жизни. <…> Они игрывали в шахматы также у Стасюлевичей, после субботних обедов»[344].