Владимир Кантор – «Срубленное древо жизни». Судьба Николая Чернышевского (страница 79)
Конечно, Никитенко был и профессором Чернышевского, и руководителем его диссертации. Но его изумленное возмущение нельзя объяснить близостью учителя к ученику. Слишком давно уже НГЧ был вполне самостоятельной фигурой, да и далеко не все его мнения были близки профессору. Но человек он был высшей нравственной пробы, своего рода эталон порядочности. И приговор Чернышевскому принять не мог. Думаю, что даже если бы ему стало известно, что на одной из клеветнических записок о деятельности Чернышевского император собственноручно написал «судить по всей строгости законов» и что сенаторы восприняли эти слова как абсолютный приказ, он, весьма критически относившийся к «Сандвичевым островам», не принял бы такого раболепного повиновения. Князь Суворов, предлагая Чернышевскому эмиграцию, опасался, «чтобы на государя, его личного друга, не легло бы пятно – сослать писателя безвинно». Но это произошло, писателя сослали безвинно.
Это понимали практически все. Такого рода свидетельств немало. Приведу одно из многих – рассуждение студента Московского университета: «Разве можно основать обвинение на показаниях разжалованного в солдаты, следовательно, по русским законам “опороченного”, “бывшего под судом” и претерпевающего наказание Всеволода Костомарова (о котором ни один честный человек не скажет доброго слова за всю его жизнь)? <…> Разве по каким бы то ни было законам в мире может человек подвергаться преследованию правительственной власти за те сочинения, которые одобрены тем же правительством! <…> Ясно только одно, что правительству нужно было упечь Чернышевского, как такого человека, который с замечательною энергией и талантом
Подчеркнем, что даже радикально настроенные студенты поначалу видели в нем не революционера, а человека, который отстаивал путь реформ. По сути в ухудшенном варианте повторилась судьба Сперанского.
Пыпины очень нервничали, можно ли ему будет «там» продолжать его работы? Можно ли взять книги? Достаточно ли приготовили ему теплого? Что касается Ольги Сократовны, то, как пишет В.А. Пыпина, родственникам казалось, что с ней что-то вроде помешательства. Она носилась из города в город, и непонятным казалось им «рысканье» Ольги Сократовны перед самым отправлением Николи, когда близкие пользовались каждой малейшей возможностью увидеть его лишний раз.
По воспоминаниям В.А. Пыпиной, братья Пыпины приобрели в дорогу Чернышевскому удобный тарантас, поскольку кто-то из жандармских властных лиц разрешил это, но в последний момент тарантас запретили. Но понимавший уже нравственный уровень его гонителей Чернышевский просил заранее купить резиновую подушку, которая в долгой и тряской дороге заменила бы рессоры. Это и сделали. Легкий, удобный, всем снабженный тарантас стоял наготове, все вещи были упакованы. Недели полторы-две до отъезда Николи все Пыпины с ним виделись каждый день. Об Ольге Сократовне забота была его главная. Тарантас в назначенное время ждал у ворот крепости, и около него дежурил Сергей Пыпин, чтобы устроить в нем Николю. Но НГЧ спешно усадили в казенную повозку и живо увезли. Только верст за триста до Тобольска Чернышевский купил себе собственный тарантас; надо думать, это показалось желательным и властям, хоть бы ради избежания задержек в пути, если бы Чернышевский не выдержал тысячеверстных переездов в простой телеге. Так что подушка очень даже пригодилась. Сам он беспокоился не о себе, а только о жене, но после выхода романа деньгами она была обеспечена. Это его немного успокоило. И все же, переживая за «Николю», его кузены безусловно гордились им: «До последней минуты (я видел его именно до последней минуты, до 10 часов вечера 20-го мая), – писал С.Н. Пыпин своим родителям и сестрам, – Николя был совершенно спокоен, что, конечно, должно успокоить до известной степени и нас. Это не малодушный человек, за которого можно бояться: нравственной силы у него достаточно» (
Стоит зафиксировать последний жест Потапова по отношению к НГЧ. Кроме ехавших с Чернышевским охранников, за поездкой наблюдал жандармский поручик Малышкин, выполнявший особое распоряжение Потапова. Ему предписывалось «ехать вслед за ним до г. Ярославля с таким расчётом, чтобы быть от него в двух часах времени и в случае надобности оказать сопровождающим его жандармам содействие». Что он себе воображал? Что Чернышевский нападет на сопровождавших его жандармов? Или его попытается отбить тайная организация книжников-карбонариев?
Но не менее интересно, как расплатилось Третье отделение с Костомаровым… Всеволод Костомаров был поэт и переводчик, но после его доносов, губительных для Михайлова и Чернышевского, российские издатели и литераторы подвергли его остракизму.
Ни один его перевод не мог появиться в периодике. А ведь он переводил классику. Он обратился за помощью в Третье отделение и получил очередной раз помощь, чтобы удовлетворить и его писательское тщеславие. «Может, потомки оценят?» – так мог он думать. И его реальные работодатели ему поспособствовали.
«Распоряжения В.А. Долгорукова 18 июня и 28 ноября 1864 г.
В видах вознаграждения услуг рядового Костомарова деньги, следовавшие от него за печатание его сочинений и за бумагу, купленную для этого издания, всего тысячу триста шестьдесят шесть руб. 35 коп. сер., принять на счет сумм III отделения[335].
18 июня 1864 г.
Высочайше разрешено дать триста руб. матери Костомарова.
28 ноября 1864 г.» (
Славы он не получил. Впрочем, еще до его доносов Д.И. Писарев написал язвительную, я бы сказал, убийственную рецензию на сборник иностранных поэтов, изданных Костомаровым. Подчеркиваю, что была она опубликована до ареста Чернышевского, а стало быть, оценка переводов Костомарова не связана с его клеветническим творчеством. Основная мысль писаревской статьи, что Костомаров не понимает первоисточник, придумывает что-то свое, абсолютно искажая смысл. Собственно, как и в его сообщениях о Чернышевском; стиль тот же: «Грустное впечатление производят книги, о которых решительно нельзя сказать, для кого они написаны; одни не найдут в них ничего нового, другие – ничего замечательного, третьи – ничего понятного. Для детей пишут элементарные руководства витиеватым языком, народу сообщают первые необходимые сведения, не умея избегать научных терминов, для русской публики переводят иностранных поэтов так своеобразно, что человек, знающий подлинник, не узнает его в переводе, а незнающий, пожалуй, и вовсе не доищется смысла. К числу таких бесцельных и бесплодных явлений в области книжной торговли относится “Сборник стихотворений иностранных поэтов”, изданный в Москве гг. Бергом и В.Д. Костомаровым. <…> Кто читал Гейне внимательно, да кто при этом знает немецкий язык лучше г. Костомарова, тот припомнит, что борьба между искреннею грустью и натянутым смехом не только составляет колорит его произведений, но во многих из них обращает на себя его собственное внимание и делается предметом поэтической обработки. Г. Костомаров этого не знает и потому принимает “Песню океанид” за какое-то пророчество о будущих страданиях и, кажется, вместо глубокой мысли видит во всей пьесе только причудливое творение фантазии. <…> Такие книги сбивают публику с толку, портят эстетическое чувство или отбивают охоту от чтения»[336].
А всеобщее отталкивание и презрение привели его уже в следующем году к саркоме и больнице для бедных. Жандармское управление денег на больницу не дало, да, видимо, на такие дела они и не отпускались. Приведем текст архивной агентурной записки, составленной и поданной Долгорукову 14 декабря 1865 г.: «Костомаров умер на прошлой неделе во вторник, а погребение его было в четверг. На кладбище, кроме матери и сестры, его никто не провожал. За гроб и халат, стоившие 12 руб., заплатила мать. По частной справке, наведенной в Мариинской больнице, где умер Костомаров, не обнаружено, чтобы медики и чиновники, там служащие, делали складку на его погребение». Деталь биографическая жутковатая. Думал вычеркнуть Чернышевского из списка живых деятелей, а вычеркнул себя.
Поразительно, как совпали в неприятии идей Чернышевского и нигилисты, и самодержавие. Обе эти силы, вроде бы противостоявшие друг другу, все в России хотели делать силой прихоти, силой произвола. Впрочем, как не раз замечалось и в западной, и в нашей литературе, радикальные нигилисты и большевики, по сути, отражали худшие черты самодержавия да еще в гротескно увеличенном виде. Конечно, портреты Чернышевского после казни повисли на стенках в каждой интеллигентной и тем более нигилистически настроенной семье, кружке, квартирке. Так в застойные времена диссидентствующих узнавали по портретам Солженицына в рамочке. Эту славу – революционера-страдальца – подарило Чернышевскому самодержавие. В ней он не нуждался. Но она была тем сильнее, чем беззаконнее выглядело решение суда. Сознание государственного произвола по отношению к независимому мыслителю было всеобщим, особенно явно у