Владимир Кантор – «Срубленное древо жизни». Судьба Николая Чернышевского (страница 78)
Но вот что можно извлечь из рассказов неофициальных свидетелей казни. Вот картинка: на середине площади, стоял эшафот – четырехугольный помост высотою аршина полтора-два от земли, выкрашенный черною краскою. На помосте высился черный столб, и на нем, на высоте приблизительно одной сажени, висела железная цепь. На каждом конце цепи находилось кольцо, настолько большое, что через него свободно могла пройти рука человека, одетого в пальто. Середина этой цепи была надета на крюк, вбитый в столб. Столб, о котором говорится, это так называемый позорный столб, появившийся в Средние века в Европе – наказание за не очень существенные правонарушения, например: мелкое мошенничество в торговле (обвес, обсчёт, некачественный товар), неподобающее поведение в церкви (появление в пьяном виде), богохульство, очень мелкое воровство, административные нарушения (сводничество), мелкие антиправительственные выступления, насилие в семье. Если к Чернышевскому и можно было применить формулу о мелких антиправительственных выступлениях, то дальнейшее наказание было ни с чем несоразмерно. Во время его казни отступя две-три сажени от помоста, стояли в две или три шеренги солдаты с ружьями, образуя сплошное каре с широким выходом против лицевой стороны эшафота. Затем, отступя еще пятнадцать-двадцать сажен от солдат, стояли конные жандармы, довольно редко, а в промежутке между ними и несколько назад – городовые.
Утро было хмурое, пасмурное (шел мелкий дождь). После довольно долгого ожидания появилась карета, въехавшая внутрь каре к эшафоту. В публике произошло легкое движение: думали, что это Н.Г. Чернышевский, но из кареты вышли и поднялись на эшафот два палача. Прошло еще несколько минут. Показалась другая карета, окруженная конными жандармами с офицером впереди. Карета эта также въехала в каре, и на эшафот поднялся Чернышевский в пальто с меховым воротником и в круглой шапке. Вслед за ним взошел на эшафот чиновник в треуголке и в мундире в сопровождении двух лиц в штатском платье. Над затихшей площадью послышалось чтение приговора. Когда чтение кончилось, один палач взял Чернышевского за плечо, подвел к столбу, там оба палача, отведя ему руки назад и подняв кверху, надели на них кольца цепей, так что загнутые назад локти остались почти на одном уровне с головой. Так, сложивши руки на груди, Чернышевский простоял у столба около четверти часа. Как писали наблюдавшие за порядком жандармы, взгляд у осужденного был «надменным». По описанию людей, далеких от полиции, Чернышевский, – блондин, невысокого роста, худощавый, бледный (по природе), с небольшой клинообразной бородкой, – стоял на эшафоте без шапки, в очках, в осеннем пальто с бобровым воротником. Во время чтения акта оставался совершенно спокойным; неодобрения зазаборной публики он, вероятно, не слыхал, так же как, в свою очередь, и ближайшая к эшафоту публика не слыхала громкого чтения чиновника. У позорного столба Чернышевский смотрел все время на публику, раза два-три снимая и протирая пальцами очки, смоченные дождем.
На груди у него была чёрная дощечка с надписью «Государственный преступник».
Непосредственно за городовыми стояла публика ряда в четыре-пять, по преимуществу интеллигентная. Вокруг эшафота расположились кольцом конные жандармы, сзади них публика, одетая прилично (студенты, литераторы, офицеры, много женщин), – в общем, не менее четырехсот человек. Позади этой публики – простой народ, фабричные, рабочий люд и мелкие ремесленники и торговцы. Рабочие расположились за забором, и головы их высовывались из-за забора. Во время чтения чиновником длинного акта, листов в десять, – толпа за забором выражала неодобрение виновнику и его злокозненным умыслам. Неодобрение касалось также его соумышленников и выражалось громко. Публика, стоявшая ближе к эшафоту, позади жандармов, только оборачивалась на роптавших. Короленко, который привел этот эпизод, вспомнил костер Яна Гуса и старушку, подбросившую в костер вязанку хвороста. Скорее можно вспомнить распятие и толпу народа, кричавшую «Распни его!» Вместе с тем, по воспоминаниям одного из студентов, в этот момент кто-то крикнул: шапки долой! И все обнажили головы.
На эшафоте в это время палач вынул руки Чернышевского из колец цепи, поставил его на середине помоста, быстро и грубо сорвал с него шапку, бросил ее на пол, а Чернышевского принудил встать на колени; затем взял шпагу, переломил ее над головою Н. Г. и обломки бросил в разные стороны. Поскольку шел дождь, а на помосте был песок, весь размокший, то осужденный был вынужден опуститься коленями в грязь. После этого Чернышевский встал на ноги, поднял свою шапку и надел ее на голову. Палачи подхватили его под руки и свели с эшафота. Через несколько мгновений карета, окруженная жандармами, выехала из каре. Публика бросилась за ней, но карета умчалась. На мгновение она остановилась уже в улице и затем быстро поехала дальше.
Когда карета отъезжала от эшафота, несколько молодых девушек на извозчиках поехали вперед. В тот момент, когда карета нагнала одного из этих извозчиков, в Н.Г. Чернышевского полетел букет цветов. Извозчика тотчас же остановили полицейские агенты, четырех барышень арестовали и отправили в канцелярию генерал-губернатора князя Суворова. Бросившая букет была Мария Михаэлис, родственница жены Н.В. Шелгунова. Сцена далее получилась просто трогательная. Девушку привели в канцелярию полицмейстеру Анненкову. Тут же подошедший писатель этнограф Павел Якушкин, тоже присутствовавший во время казни, попытался ее спасти, взяв вину на себя: «Она, как видите, ребенок, по легкомыслию приняла на себя вину, тогда как первый венок бросил я… Прикажите, генерал, ее отпустить, а меня арестовать». Но полицейские не поддались на его простодушную защиту, посоветовав покинуть канцелярию. Барышни с цветами тоже были арестованы и препровождены к Суворову. Последний, впрочем, ограничился выговором. Дальнейших последствий история не имела.
Именно с распятием сравнил этот позорный столб идейный противник Чернышевского, но человек безусловного благородства – Герцен. В «Колоколе» он опубликовал страстную инвективу.
«Н. Г. Чернышевский
Чернышевский осужден на семь лет каторжной работы и на вечное поселение. Да падет проклятием это безмерное злодейство на правительство, на общество, на подлую, подкупную журналистику, которая накликала это гонение, раздула его из личностей. Она приучила правительство к убийствам военнопленных в Польше, а в России к утверждению сентенций диких невежд сената и седых злодеев государственного совета… А тут жалкие люди, люди-трава, люди-слизняки говорят, что не следует бранить эту шайку разбойников и негодяев, которая управляет нами!
“Инвалид” недавно спрашивал, где же новая Россия, за которую пил Гарибальди. Видно, она не вся “за Днепром”, когда жертва падает за жертвой… Как же согласовать дикие казни, дикие кары правительства и уверенность в безмятежном покое его писак? Или что же думает редактор “Инвалида” о правительстве, которое без всякой опасности, без всякой причины расстреливает молодых офицеров, ссылает Михайлова, Обручева, Мартьянова, Красовского, Трувелье, двадцать других, наконец, Чернышевского в каторжную работу.
И это-то царствование мы приветствовали лет десять тому назад!
P. S. Строки эти были написаны, когда мы прочли следующее в письме одного очевидца экзекуции: “Чернышевский сильно изменился, бледное лицо его опухло и носит следы скорбута. Его поставили на колени, переломили шпагу и выставили на четверть часа у позорного столба. Какая-то девица бросила в карету Чернышевского венок – ее арестовали. Известный литератор П. Якушкин крикнул ему “прощай!” и был арестован. Ссылая Михайлова и Обручева, они делали выставку в 4 часа утра, теперь – белым днем!..” <…> Чернышевский был вами выставлен к столбу на четверть часа[331] – а вы, а Россия на сколько лет останетесь привязанными к нему?»[332] Слова страстные и благородные, хотя здесь больше обвинений, чем слов о Чернышевском. Но надо несомненно отметить потрясающую историческую проницательность Герцена, которая позволила ему сравнить позорный столб, к которому был прикован Чернышевский, с крестом, на котором распяли Христа.
Поразительна реакция изумления на приговор людей, знавших Чернышевского, не разделявших его идей, но не поддавшихся стадному чувству осуждения. А может, слишком несправедливым казался приговор. 21 мая 1864 г., на следующий день после высылки Чернышевского, профессор А.В. Никитенко записал в дневнике: «Я спрашивал у Л<юбощинского>, чтобы он как сенатор сказал мне: доказано ли юридически, что Чернышевский действительно виновен так, как его осудили? Он отвечал мне, что юридических доказательств не найдено, хотя, конечно, моральное убеждение против него совершенно. Как же однако осудили его? В Государственном совете некоторые из членов не находили достаточных улик и доказательств. Тогда князь Долгорукий показал им какие-то бумаги из III отделения – и члены вдруг перестали противоречить. Но что это за бумаги? Это тайна. Зачем же делать из них тайну, если в них заключаются точные доказательства вины Чернышевского? Жаль! Потому что люди, даже вовсе не сочувствовавшие Чернышевскому, невольно склоняются к мысли, что с ним поступлено слишком строго, чтобы не сказать – жестоко. А теперь особенно такие впечатления не полезны для правительства. В приговоре, читанном публично во вторник, говорят, упомянут даже ряд статей в “Современнике”; но тогда виновата цензура. Зачем она пропускала статьи, столь явно клонившиеся к ниспровержению существующего порядка? Словом, кажется тут поступлено неосмотрительно». Спустя три дня Никитенко вернулся к этой теме: «Многие сильно негодуют на правительство за Чернышевского. Как было осудить его, когда не было никаких юридических доказательств? Так говорят почти все, даже не красные. У правительства прибавилось достаточное число врагов»[333].