реклама
Бургер менюБургер меню

Владимир Кантор – Русская классика, или Бытие России (страница 64)

18

Удивительна германофобия образованных Ростовых: граф Ростов при начале войны говорит, что всем пожертвует, и что дело не в патриотизме, а в слове государевом, призывающем на защиту родины: «Только скажи он слово, мы все пойдем… Мы не немцы какие-нибудь…» (VI, 91). Ему вторит Наташа, освобождая подводы от вещей, чтобы вывезти на этих подводах раненых, и восклицая, что не помочь раненым – «это такая гадость, такая мерзость, такая… я не знаю! Разве мы немцы какие-нибудь?..» (VI, 326). Хорошими типично русские Ростовы себя чувствуют лишь в сравнении с немцами, которые для них – воплощение всего низменного, как для антисемита евреи. Так и слышится: «Мы добрые, мы не евреи какие-нибудь…»

Впрочем, слова Наташи не беспочвенны. В этой же сцене, за полстраницы до восклицания Наташи, Берг просит дать ему мужика, чтобы подобрать брошенные московскими жителями вещи и перетащить к себе – для личного домашнего обустройства. Картинка-пример. Русские всем жертвуют по зову сердца. А немец только подбирать может. Копить и экономить. Берг в этот трагический момент обращается к старому графу: «Еду я сейчас мимо Юсупова дома, – смеясь, сказал Берг. – Управляющий мне знакомый, выбежал и просит, не купите ли чего-нибудь. Я зашел, знаете, из любопытства, и там одна шифоньерочка и туалет. Вы знаете, как Верушка этого желала и как мы спорили об этом. (Берг невольно перешел в тон радости о своей благоустроенности, когда он начал говорить про шифоньерку и туалет.) И такая прелесть! Выдвигается и с аглицким секретом, знаете? А Верочке давно хотелось. Так мне хочется ей сюрприз сделать. Я видел у вас так много этих мужиков на дворе. Дайте мне одного, пожалуйста, я ему хорошенько заплачу…» (VI, 325)[440].

Не отстает от сестры и Николай: «И Ростов, для того, чтобы живо представить себе свою любовь и преданность государю, представлял себе врага или обманщика-немца, которого он с наслаждением не только убивал, но по щекам бил в глазах государя» (IV, 335). Друг друга, однако, Наташа и Николай иначе, чем «прелесть» не называют.

Отметим, что почти все действие первого тома (война) – в Австрии и в немецких землях: Вена, Брюнн, деревня Шёнграбен, Аустерлиц, Ульм, Ламбах, Амштетен, Мельке, Браунау (победа русских, кисло принятая австрийским двором), Берлин, Кремс, Цнайм и пр. А потому Толстой рисует и отношение к немцам простых русских солдат перед Аустерлицем:

«Ежели бы русское войско было одно, без союзников, то, может быть, еще прошло бы много времени, пока это сознание беспорядка сделалось бы общей уверенностью; но теперь, с особенным удовольствием и естественностью относя причину беспорядков к бестолковым немцам, все убедились в том, что происходит вредная путаница, которую наделали колбасники. <…>

– То-то торопили выступать, а выступили – стали без толку посреди поля, – всё немцы проклятые путают. Эки черти бестолковые! <…>

– Эх, немцы проклятые, своей земли не знают» (IV, 342).

О маршировке колонн Толстой пишет по-немецки («Die erste Colonne marschiert, die zweite Colonne marschiert»). Вообще эти немецкие фразы на протяжении романа употребляются как символ военной бессмыслицы, непригодности любой, в том числе военной, немецкой теории к живой жизни. Но любопытно, что все слова, относящиеся к военной службе, которые употребляют сам Толстой и ругающие немцев его герои, суть слова немецкие и французские (т. е. для антиевропейского сознания тоже немецкие): диспозиция, колонна, фланги, армия, штаб, атака, диверсия, план, рапорт, генерал, офицер, корпус, ординарец, адъютант, кавалергард, артиллерия, лагерь, унтер-офицер, командир, дивизия и т. п. И выслушивая инвективы графа против немцев, не надо забывать, что, когда писалась «Война и мир», был как раз выпущен Далем его великий словарь, а до того немцы Шлёцер и Востоков занимались русской древностью, Гильфердинг исследовал и издал русские былины и песни и пр.

Но Толстой словно и не помнит этого. Немцы не привносят в Россию, а выносят из нее. И если кто и грабит Россию, ее святыни, то это немцы:

«Несколько пленных офицеров, чтобы лучше видеть, влезли на стену обгорелого дома, подле которого стоял Пьер.

– Народу-то! Эка народу!.. И на пушках-то навалили! Смотри: меха… – говорили они. – Вишь, стервецы, награбили… Вон у того-то сзади, на телеге… Ведь это – с иконы, ей Богу!.. Это немцы, должно быть» (VII, 112).

Между собой они за добычу дерутся, как воронье: «Пьер видел, что одного немца тяжело ранили тесаком в голову» (VII, 113).

Чем же объяснить такое негативное отношение к немцам как элементу русской жизни?

7. Разночинцы – немцы – лакеи…

Плеханов писал, что напрасно полагают «Войну и мир» абсолютно гармоничным и непротиворечивым сочинением. Вся она направлена против разночинцев, доказывает, что именно без них два класса – дворянство и крестьянство – и составляют могучую силу. Об этом же пишет и влюбленный в Толстого Марк Алданов: «Не любил Толстой средние классы – среднее дворянство, чиновников, купцов, в особенности купцов либеральных. Нерасположение шестнадцатилетнего Николеньки Иртеньева к людям, плохо говорящим по-французски, кажется, осталось у Льва Николаевича до конца его дней»[441]. Создавая образ Сперанского, быть может, он имел в виду Чернышевского (написавшего, кстати, о Сперанском статью под названием «Русский реформатор»), тоже семинариста, разночинца, тоже властителя дум, который получил невероятное влияние в обществе – отчасти политическое (лидер оппозиции) и безусловно литературное. Но и Гёте разночинец, Наполеона тоже подняли во власть буржуа. Сам он «маленький капрал», не родовитый, а очень мелкий дворянчик. Роман же о том, как высшее сословие находит общий язык с народом. Мужики чуть-чуть бунтуют, когда их подзуживают мещане-французы (Наполеон), но дворянин Ростов их быстро укрощает.

Толстовское неприятие разночинцев исходило из неприятия им свободы личности. Разночинец – вне чинов, вне строгих сословных связей, он вынужден сам выбирать свою позицию, он поневоле провоцирует некую нестабильность, хочет каких-то перемен. Трагические герои Достоевского – разночинцы. У Толстого почти нет трагических героев (разве что осужденная им Анна Каренина и выбитый из норм патриархальной жизни Хаджи-Мурат). Из истории он изгоняет свободу воли для Другого, оставляя ее для себя – в отрицании истории, прогресса, науки и т. п.

Вот как – вполне иронически – он пишет в эпилоге: «Для истории признание свободы людей как силы, могущей влиять на исторические события, то есть не подчиненной законам, – есть то же, что для астрономии признание свободной силы движения небесных сил» (VII, 352). И категорически заключает: «Как для астрономии трудность признания движения земли состояла в том, чтобы отказаться от непосредственного чувства неподвижности земли и такого же чувства движения планет, так и для истории трудность признания подчиненности личности законам пространства, времени и причин состоит в том, чтобы отказаться от непосредственного чувства независимости своей личности. <…> В первом случае надо было отказаться от сознания неподвижности в пространстве и признать неощущаемое нами движение; в настоящем случае, точно так же необходимо отказаться от сознаваемой свободы и признать неощущаемую нами зависимость» (VII, 355).

Это прямая полемика с протестантской (т. е. по сути дела разночинской, буржуазной) философией истории Гегеля, писавшего, что «применение принципа свободы к мирским делам, это внедрение и проникновение принципа свободы в мирские отношения является длительным процессом, который составляет самую историю». Говоря об отличии принципа как такового от его осуществления в реальности, Гегель замечал, что это отличие «по отношению к христианскому принципу самосознания, свободы, имеет существенное значение и по отношению к принципу свободы вообще. Всемирная история есть прогресс в сознании свободы, – прогресс, который мы должны познать в его необходимости» [442].

Если Достоевский совершил (по Бахтину) коперниканский переворот, поставив в центр своих романов свободную личность, то Толстой от свободы отказался. А в XIX веке свобода была связана с идеей просвещения. Но опыт яснополянской школы убедил Толстого, что грамотность чужда народу, что грамотный, как правило, выбивается из структур общинного сознания. Разночинцы как носители книжного знания выступают в эпопее как чуждый элемент. Граф решительно и безапелляционно отрицает в романе не только историю и теорию, но вообще книгопечатание: «Только в наше самоуверенное время популяризации знаний, благодаря сильнейшему орудию невежества – распространению книгопечатания, вопрос о свободе воли сведен на такую почву, на которой и не может быть самого вопроса. В наше время большинство так называемых передовых людей, т. е. толпа невежд, приняла работы естествоиспытателей, занимающихся одною стороной вопроса, за разрешение всего вопроса» (VII, 339–340). Он словно не замечает своего противоречия, что отрицание книгопечатания заявлено в книге, причем в книге, которую он публиковал в журнале, а потом не раз тиражировал в отдельных изданиях.

Разночинцам вроде бы отведено чрезвычайно мало места в романе. Но все же они есть. Из русских – кузина молодых Ростовых Соня. Она выбита из сословных рамок, за ней нет приданого, никто за нее не заступится, она сама должна отвечать за себя. И отвечает любовью и благородством, отказываясь от выгодного брака бесприданницы с Долоховым во имя любви к пустоватому Николаю, который затем ради поправления семейных дел женится на богачке княжне Марье. Но поразительно, как вдруг Ростовы начинают называть Соню интриганкой, лишь только возникла у них сложность с деньгами и потребовалось женить Николеньку на богатой. И добрая Наташа называет Соню «пустоцветом». Это одно из мест романа, которое поражало исследователей творчества графа своей жестокостью, где он выступил подстать нелюбимому им впоследствии Ницше.