Владимир Кантор – Русская классика, или Бытие России (страница 66)
8. Немцы как тайные советники
Начнем с символики. Но не шуточной, вроде того, что Гёте тоже был тайным советником. Разумеется, Толстой обращается к тем символам, которые близки его пониманию мира как неподвластной разуму стихии, но, привыкнув к его отрицанию всяческого германизма, исследователи не всегда даже эту близость замечают. Скажем, Алданов был уверен, что «то “das ewig Eine”, которому всю жизнь “удивлялся” Гёте, “звездное небо” Канта – в толстовстве не находят места»[450]. И все же иногда вкусы великого немца и великого русского совпадали. Толстому очень нравился этот образ единства «звездного неба» и «морального закона». Алданову возразил Бунин, но не разобрал толстовские реминисценции из Канта подробно. А стоило бы.
Прямая ссылка есть в трактате «О жизни» (1886–1888), где эпиграфом как раз и стоят знаменитые слова Канта (причем понемецки). Но гораздо более интересны эти реминисценции в «Войне и мире». Они вплетены в ткань романа, а потому и не воспринимаются как скрытая цитата. Но стоит приглядеться, чтобы увидеть
Звезд здесь нет, но идея бесконечности сопряжена с пробуждением высшего Я в человеке. Еще более явно это в той сцене, когда Пьер едет по ночной Москве, объяснившись в любви Наташе Ростовой и нравственно поддержав ее после катастрофы с Курагиным. Он чувствует торжество «лучшего человека» в себе и удивляется толпе, боящейся кометы как предвестия грядущего катаклизма (кстати, вполне шекспировский прием), и что же он видит? «Было морозно и ясно. Над грязными, полутемными улицами, над черными крышами
Интерес к учению Гердера проявляют и Пьер, и князь Андрей, и офицеры накануне Шёнграбенского сражения (последнее в черновиках; см. об этом в примечаниях: IV, 394–395). Пьер же прямо излагает идеи из знаменитой книги немецкого философа «Идеи к философии истории человечества»: «Ежели я вижу, ясно вижу эту лестницу, которая ведет от растения к человеку, то отчего же я предположу, что эта лестница, которой я не вижу конца внизу, она теряется в растениях. Отчего же я предположу, что эта лестница прерывается со мною, а не ведет дальше и дальше до высших существ. Я чувствую, что я не только не могу исчезнуть, как ничто не исчезает в мире, но что я всегда буду и всегда был. Я чувствую, что, кроме меня, надо мной живут духи и что в этом мире есть правда» (V, 123). Пьер переживает мировые идеи как свои личные, «выстрадывает» их, эта способность дана именно русскому уму. Ум Болконского, менее подверженный метафизике, более почвенный, чувствующий свою органическую связь с землей, со своим имением, с крестьянами (Лысые Горы, Богучарово, староста Алпатыч), отстраняет идеи, высказанные Пьером, как нечто чуждое, не принадлежащее его другу. «Да, это учение Гердера, – сказал князь Андрей, – но не то, душа моя, убедит меня, а жизнь и смерть, вот что убеждает» (V, 123).
Если всмотреться, то роман замыкается в своего рода «немецкое» кольцо. Начинается он с салона немки Анны Павловны Шерер, фрейлины императрицы Марии Федоровны, вдовы императора Павла, урожденной принцессы Вюртембергской, тоже, разумеется, немки, – и завершается разговором Пьера, Денисова и Николая Ростова о немецком Тугенбунде.
Немка Шерер вводит нас в проблематику романа и знакомит с главными героями – Пьером, Курагиными, Андреем Болконским, она первая произносит все фразы, которые подаются Толстым иронически, с насмешкой, но которые определят далее идейную проблематику романа. Например, слова Шерер: «Нет, я вам вперед говорю, если вы мне не скажете, что у нас война, если вы еще позволите себе защищать все гадости, все ужасы этого Антихриста (право, я верю, что он Антихрист), – я вас больше не знаю» (IV, 7). Не этот ли ригоризм у Толстого: если не согласитесь со мной, я вас знать не хочу. И далее: «Ах, не говорите мне про Австрию! Я ничего не понимаю, может быть, но Австрия никогда не хотела и не хочет войны. Она предает нас.
Итак, Шерер подсказывает ходы мысли и самому Толстому, и его герою. И когда Пьер собирается убить Наполеона, ему на память приходит опять иноземный опыт. «Пьер знал все подробности покушения немецкого студента на жизнь Бонапарта в Вене в 1809 году и знал то, что студент этот был расстрелян. И та опасность, которой он подвергал свою жизнь при исполнении своего намерения, еще сильнее возбуждала его» (VI, 372). Но опять немец выступает в качестве учителя, причем такого, которому не стыдно подражать.
Пьер вообще склонен к внутреннему усвоению благородных идей, какого бы они ни были происхождения. Один из будущих декабристов, он живо воспринимает идеи рожденного сопротивлением Наполеону немецкого Тугенбунда[452]. Он излагает эти идеи русскому партизану Денисову, но натыкается на характерную русскую поправку, которая превращает немецкую идею в нечто прямо противоположное. Вот их диалог: «– Разве тугенбунд, который спас Европу (тогда еще не смели думать, что Россия спасла Европу[453]), произвел что-нибудь вредное? Тугенбунд – это союз добродетели: это любовь, взаимная помощь; это то, что на кресте проповедовал Христос… <…> Вот что такое было немецкий тугенбунд, и тот, который я предлагаю.
– Ну, бг`ат, это колбасникам хог`ошо тугенбунд, а я этого не понимаю, да и не выговог`ю, – послышался громкий, решительный голос Денисова. – Всё сквег`но и мег`зко, я согласен, только тугенбунд я не понимаю, а не нг`авится – так
Вообще Пьер, единственный из героев романа, написан как человек, поглощенный не честолюбием, как князь Андрей, не бретерским самоутверждением, как Долохов, не армейским гусарством, как Денисов, не жизнеустройством, как Берг или Ростовы, а непрестанными