Владимир Черненко – Спасибо, друг! (страница 6)
— Девять дней! — начал Павел. — Представляешь, девять дней назад нашей Вики не было на свете. Понимаешь, не было — и только, а? А сейчас — есть. Живет. Кричит. Сосет молоко. Пеленки пачкает. Что ты скажешь! А вчера, представляешь, посмотрела на меня — и улыбнулась!
— Слушай ты его! — донесся до нас насмешливый голос Анки. — Не может она улыбаться. Рано еще.
— Ну Аня, — жалобно запротестовал Павел. — Честное же слово, улыбнулась. Ты в сени пошла за водой, мы остались вдвоем, она посмотрела и…
— Слушай ты его!
— Э! — махнул рукой Павел. — От такого крупного ребенка, как наша Вика, — ничего удивительного. Как она быстро развивается! Ты знаешь ее вес? — Он многозначительно помолчал. — Три кило триста пятнадцать граммов. Таких поискать!
За тонкой дощатой стенкой, оклеенной газетами, неопределенно хмыкнули и женский насмешливый голос проговорил:
— Опять расхвастался…
Павел нагнулся ко мне и шепотом сообщил:
— Соседка. Тоже эвакуированная. Нет детей — вот она и завидует. Хозяйке нашей она тоже завидует: у той два сына на фронте.
Он помолчал, но мысли его, как видно, все были об одном и том же. И он вполголоса, изредка затягиваясь самокруткой, принялся рассказывать мне, как все это произошло.
Не рассказать и не пережить еще раз все свои страхи и радости этих дней он, конечно, не мог.
В ту ночь Анка проснулась от острой боли. Некоторое время она лежала во тьме без движения, с открытыми глазами, не понимая, откуда взялась эта странная, нестерпимая боль. Потом приподнялась, чтобы разбудить Павла, но боль стала затихать.
За тонкой деревянной перегородкой громко тикали старинные часы. Под полом пищали и царапались мыши. Кто-то одинокий торопливо прошагал мимо дома, поскрипывая по снегу валенками. Павел слегка похрапывал.
Анка перевернула подушку, улеглась поудобней, но боль вернулась с новой силой. Она застонала, схватила Павла за плечо. Павел не пошевельнулся. Охваченная внезапным страхом, Анка потрясла его сильнее. Он промычал что-то и повернулся на другой бок.
Оттого, что Павел не проснулся, боль словно усилилась. Анке стало еще страшнее, непроизвольно потекли слезы.
— Павлик! Павлик же!
Он приподнял голову.
— Что?
Очнулся и рывком сел на кровати.
— Проспал? На работу?.. Ты чего хнычешь?
— Больно, — еле проговорила она. — Живот.
— Воду сырую пила?
— Пила.
— Ну вот. Сколько раз говорил: не пей.
Она затихла, прерывисто вздохнула и едва слышно спросила:
— А может, начинается? Как ты думаешь, Павлик?
Почему-то эта мысль не пришла ему сразу! Он засуетился, чиркнул спичкой, осветил ее заплаканное, бледное лицо.
— Одевайся. Идти далеко. Надо успеть.
Боль снова вроде утихла. Нащупав руку Павла, Анка потянула его:
— Поспи. Может, правда от воды. Пройдет.
Павел прилег, протянул руку к табуретке, стоявшей у кровати, нащупал окурок, закурил.
Она тяжело и прерывисто дышала. В тишине и полутьме несколько раз отзвонили часы. Наконец она проговорила сквозь стиснутые зубы:
— Пойдем, Павлик. Это.
На улице было пустынно. Город спал. Не спал только завод. Над его корпусами вдали поднимались зыбкие светлые зарева и сполохи, растекались призрачными пленками дым и морозный пар. На испытательной станции ревели моторы.
Павел вел Анку с такой осторожностью, как будто они шли по узкой доске, переброшенной через глубокую реку. Иногда она со стоном, согнувшись, опускалась тяжело на заснеженную скамейку возле какой-нибудь калитки. Он растерянно топтался рядом, не зная, торопить ее или дать ей отдохнуть.
В один из таких моментов около них неожиданно появился милиционер. Подозрительно щурясь одним глазом, словно прицеливаясь, и нагнув голову, он козырнул, прокашлялся и, видимо, намерился потребовать документы. Но взглянул Анке в бледное лицо, разглядел ее всю, грузную, и широко заулыбался.
— Так вот, — сказал он, еще раз прокашлялся и добавил сочувственно: — Шли бы вы по трамвайной линии. Нормальные люди ночью там ходят.
Анка улыбнулась сжатыми губами. И эта кривая улыбка потрясла Павла больше, чем жалобы и стоны.
Дверь родильного дома открыла седая полная женщина. Она что-то спросила у Павла. Он не понял, о чем его спросили. За него ответила Анка. Женщина помогла ей снять пальто, велела Павлу подождать и увела ее за белую стеклянную дверь.
Он послушно сел, положил на колени Анкино пальто и шаль и тупо уставился на желтые и красные квадраты пола. Он не знал, сколько просидел так. Откуда-то издалека до него доносились гулкие голоса.
Вернулась седая женщина, тронула его за плечо, протянула узелок:
— Возьмите, Балахин. И можете идти.
Он очнулся, хрипло спросил:
— А разве нельзя подождать?
— В первый раз, наверно? — не удивилась женщина. — Нет, милый, позднее придете справиться. А справки у нас с двух до пяти… запомните, с двух до пяти.
Он шел домой, машинально повторял: «С двух до пяти…» Оставил Анкину одежду, отправился на завод, принялся за привычную работу, руки его делали свое дело, но думал он о том, что происходило сейчас там, за белой стеклянной дверью.
В полдень подошел мастер, поглядел на его работу, покачал головой, снял очки и сказал:
— Ты знаешь, Балахин, ты вот что. Ты ступай, брат…
— Так ведь с двух до пяти! — вырвалось у него.
— А ты потихоньку, — понимающе ответил старый мастер.
Вот так это было. Так рассказали мне в тот раз Павел и Анка.
А вечер шел. В оконную раму настойчиво стучался февральский ветер. Казалось, кто-то стоит под окном и кидает в стекла полные пригоршни колючего снега. Пламя коптилки вздрагивало и трепетало. Густые тени передвигались по стенам.
— Дрова надо раздобывать, — сказал Павел.
Анка внесла закопченный кофейник, выдала по две холодные картофелины, по ломтю хлеба, придвинула стеклянную банку с солью. Павел вытащил из-под кровати чемодан, устроил его стоймя. Мы сели за стол. Было тепло, уютно и вдоволь горячего кипятку. Мы сидели, ели, неторопливо поговаривали о разных разностях и невольно прислушивались к снежной замяти.
За перегородкой в положенное время мелодично, с достоинством отзванивали старинные часы.
— От сестренки письмо пришло, — сказал Павел. — Первое письмо, как наше Дорохово освободили. Мама, правда, жива осталась, а вот Верку — дизентерия… Дядю Андрона немцы убили прямо у ворот наших… Дом сожгли… Ничего там не осталось…
И мне вспомнилось березовое наше Подмосковье.
Кто из москвичей не влюблен в него — безмолвно, крепко и навсегда! Есть несказанная красота в его неброском и тихом обличье.
В предвоенные лета мы часто, чуть не каждый выходкой, закатывались с ребятами на природу. Знавал я и Павлову мать, и сестренок его, Люду и Верку, и дядю Андрона. Помнится, последний раз, как были мы там, дядя Андрон сидел на своем любимом месте возле ворот на узенькой скамейке и насмешливо щурил колючие глаза из-под кустистых бровей. Мы излаживали удочки на завтрашнюю рыбалку, а новешенькие лески у нас все время перепутывались, мы никак не могли совладать с ними. Он явно глумился над нами: «Городские стали… накупили всякой дребедени… нипочем на такую рыба клевать не будет…» Был дядя Андрон морщинистый и лохматый, весь заросший сивой шерстью, клочья ее торчали даже из ушей; синяя косоворотка, застиранная до голубизны, остро, по-старчески висела на его худеньких плечах; но он был неугомонен и задирист, вся деревня побаивалась его — и никто не мог сладить с ним… И Верка, помнится, торчала тут же, курносая и белесая; она сидела на заборе, ехидно поддакивала дяде Андрону и в то же время торопливо и самозабвенно лузгала семечки. Одна черная скорлупка прилипла к ее щеке, и Верка все пыталась сдуть ее, забавно перекашивая нижнюю губу… Они были под стать друг другу — девчонка Верка и седой дядя Андрон, — задиристые, насмешливые, ершистые…
А сейчас нет ни Верки, ни дяди Андрона.
Так оно все на белом свете и получается. Там человек умер, здесь человек родился. Только хотелось бы, пожалуй, одного: помирать — не от злой вражьей воли, а рождаться — от ласки и радости. Так ведь вроде?
Анка сидела, прижавшись к Павлу. Она, маленькая перед ним, была сегодня такая усталая. Но в то же время в ней, этой женщине, чувствовалось уверенное спокойствие. Вся она, казалось, была озарена каким-то внутренним светом.
Вечер шел. Разговор то возникал, то замирал. В стекла маленького оконца ломилась снежная ярость.
Тянуло ко сну. Но мне нужно было идти на завод.
Вдруг Анка встрепенулась. Я ничего не услышал, Павел ничего не услышал, а она уже все знала. Она кинулась к свертку, и оттуда действительно послышался писк. В ту же минуту я был совершенно забыт и покинут. Павел бросился на помощь. Оба они возились около свертка. Павел топтался позади, Анка ловко распеленывала ребенка, так ловко, будто она всю жизнь только и занималась этим. Распеленав и вновь завернув дочь в сухую, подогретую у печки пеленку, она села на кровать, стыдливо отвернулась и прижала сверток к груди. Писк тотчас прекратился.