Владимир Черненко – Спасибо, друг! (страница 5)
Я взмолился:
— Не буду я спорить!
Он поскользнулся, но удержался на ногах.
— Много ты понимаешь!
Вообще-то Павел Балахин и его жена Анка ждали сына.
В один из солнечных дней той, предгрозовой, весны Павел окончательно решил, что из всех девушек на свете самая лучшая — Анка. Он честно и прямо сразу же сказал ей об этом. Было решено, что в ближайшее воскресенье они пойдут и распишутся. Все это происходило в строжайшей тайне, но вовсе не потому, что они хотели скрыть от кого бы то ни было свое решение. Просто у них не хватало решимости вот так сразу, при всем честном народе, назваться мужем и женой.
В воскресенье, начистив до блеска ботинки и во второй раз в жизни завязав галстук (в первый раз это было сделано в магазине), Павел явился к заветным часам у кинотеатра «Экран жизни». По дороге он купил пачку папирос «Казбек».
На Садово-Каретной они несколько раз прошли мимо страшной двери, не решаясь посмотреть на стеклянную дощечку с золотыми буквами. Наконец Павел швырнул окурок в урну и решительно взял Анку за руку. Через полчаса все было кончено. Они вышли на улицу и прошли несколько шагов, стыдясь смотреть по сторонам. Потом взглянули друг на друга и рассмеялись.
Вечером мы поздравляли Павла и Анку.
Чудесный месяц май! Но если к тому же вам сорок пять лет на двоих, у вас есть комнатушка в старом московском доме, электрическая плитка и чайник, то чего еще можно пожелать на белом свете?
Сидя вечером на подоконнике и наблюдая, как затихает внизу жизнь огромного города, они молчали или потихоньку, добродушно посмеиваясь, переговаривались о том, что теперь им, к сожалению, уже не нужно торчать под часами, чтобы провести вечер вместе. И не нужно бродить по шумным аллеям парка культуры и отдыха, где так пыльно, что на зубах начинает скрипеть песок. Не нужно по нескольку раз смотреть один и тот же фильм только потому, что не быть вместе — невозможно.
То, что люди по праву называют счастьем, продолжалось до самой войны. Потом окно завесили черной бумажной шторой. Начались бомбардировки. Заводы эвакуировались. Уехали и они.
Первое время Павел и Анка, как и другие, на незнакомом месте чувствовали себя песчинками, далеко занесенными бурей. А потом все оттеснила работа и те крупные и мелкие тяготы и невзгоды, которыми вдруг теперь наполнилась их жизнь. Но все равно, вернувшись поздно вечером с завода и наскоро управившись со скудным ужином при свете керосиновой коптилки, они садились рядом на кровать. И Павел, как прежде, обняв ее за плечи, говорил ей ласковые слова, которые, верно, не переведутся ка белом свете во веки веков. А она теперь особенно нуждалась именно в таких словах.
За дощатой перегородкой металась в кошмарных снах, вздыхала и всхлипывала взбалмошная пожилая соседка, такая же бедолага, еле вырвавшаяся из горящего Смоленска. В ее закутке, наскоро устроенном в этом доме, исправно и размеренно отмахивали латунным фунтовым маятником старинные, резного дуба, хозяйкины часы. Но даже сама старая хозяйка дома не знала, сколько им лет, этим часам. Часы были очень древние, старше всех в этом доме, старше даже самой хозяйки, но они делали свое дело. Они мелодично отзванивали время, размеренно, торжественно и неторопливо.
— Но ведь будет же все снова хорошо? — спрашивала Анка.
Для нее «хорошо» означало — как до войны.
Он отвечал ей:
— А кому сейчас легко?
Она зябко куталась в мягкую вязаную шаль.
— А как нам будет, Павлик, с маленьким?
— Ничего, Аня, — отвечал он. — Справимся. Как и другие.
Из новой, сбереженной на всякий случай простынки Анка выкроила четыре великолепные пеленки. Из фланелевой рубахи Павла были сшиты красивые голубые распашонки. Старая хозяйка помогала ей и делом, и советом. Приданое получилось «не хуже, чем у людей». Подошло время, и Анка взяла отпуск. Ходить ей стало трудно, да и страшно было поскользнуться на промерзшем снегу. Только и решалась, что до хлебного магазина. А Павел приносил ей то ржаной пирожок, то соленый помидор или огурец — второе блюдо своего заводского обеда.
— Ты ешь, — говорил он, — тебе сейчас надо много есть.
Так они жили и ждали.
А сейчас мы с Павлом свернули с трамвайной линии, пошли по кривой узенькой улочке и вскоре очутились возле маленького домика, по самые окна занесенного снегом. На фанерной дощечке, прибитой к воротам, виднелась выведенная химическим карандашом надпись: «Во дворе злая собака».
Павел толкнул калитку. Навстречу нам проковылял добродушный бородатый и кудлатый дворовый пес. Он осторожно тявкнул и, виляя хвостом, принялся на ходу шумно обнюхивать наши руки и карманы в надежде чем-нибудь поживиться.
Темные сени, заставленные какими-то угловатыми предметами, кадка, сундук, железная скоба…
— Сколько здесь живу, — проворчал в темноте Павел, — и каждый раз о притолоку головой…
Мы миновали опасное место и оказались в избе. Налево была дверь, завешанная пестрой тряпкой.
— Это ты, Павлик?
— Мы, Аня, — ответил Павел.
И мы оба, стараясь не греметь подмерзшими валенками, вошли в комнату, где было почти так же сумрачно, как и в сенях.
— Тише, Павлик, тише! Она, — слово было произнесено многозначительно и как-то особенно мягко, — она спит…
Я осторожно покашлял.
— Аня, здравствуй, — проговорил я. — Так вот, оказывается, какие дела!
Эти слова должны были служить поздравлением. Павел прокрался к кровати и нагнулся над смутно белевшим поперек нее свертком.
— Нам не пора ее кормить? — шепотом спросил он.
— Не подходи к ребенку с морозу, — строго отозвалась Анка.
Нащупав на стене гвозди, мы повесили шапки и пальто. Анка погремела спичечным коробком и зажгла фитилек на маленьком флаконе с керосином.
— Ты, пожалуйста, извини за беспорядок, — между делом сказала она, как непременно говорят все женщины у себя в доме.
Восковой огонек коптилки постепенно наполнил комнатешку. Оклеенная газетами дощатая перегородка. Возле окна маленький стол и две табуретки. На столе алюминиевая кастрюля и стеклянная банка с солью. На веревке, протянутой из угла в угол, пеленки к полотенце. У печки заправленная полосатым одеялом железная койка…
Павел, потирая руки, сызнова подошел к свертку, наклонился, прислушался:
— Спит.
Сделал перед лицом спящего ребенка «козу», ухмыльнулся и, все еще потирая руки, предложил:
— Перекурим?
— Только не здесь, — сказала Анка.
Павел укоризненно посмотрел на нее и кивнул в мою сторону.
Она нерешительно сказала:
— Если по одной…
— Конечно, по одной. Видишь, — сказал он мне, — гонят меня теперь женщины!
Павел, казалось, даже гордился этим.
— Выгоняют женщины — и только! — говорил он, свертывая папиросу. — Аня, распорядись насчет чайку… А знаешь, — сказал он мне, — нос-то и вправду мой!
Павел взял коптилку, и мы втроем приблизились к свертку. Анка приподняла уголок одеяльца. Пламя колебалось. Смутно разглядел я красное и словно помятое, сморщенное личико с приплюснутым носом-пуговкой и как будто припухшими голубыми веками.
Минуту длилось торжественное молчание.
— Какова? — прошептал Павел.
— Ничего, — уклончиво ответил я, не решаясь брать грех на душу. — Нормально.
— Нет, ты посмотри на нос! — горячо шептал Павел. — А проснется, и глаза посмотришь. Мои глаза.
— И губы, скажешь, твои? — обиженно спросила Анка.
— Нет, — великодушно согласился отец, — Губы твои.
— Волосики потемнеют — станет совсем похожа на меня. Вот увидишь, потемнеют.
— Жаль, если потемнеют, — категорическим тоном сказал белобрысый Пашка. — Светлые для девчонки лучше.
Черноволосая Анка с упреком посмотрела на мужа.
А я вглядывался в лицо ребенка. О чем шла речь? Честное слово, я не находил в этом сморщенном личике никакого сходства ни с отцом, ни с матерью.
Анка решительно прикрыла лицо дочери уголком одеяла. Остались видны только крошечные, чмокающие во сне губы.
— Еще простудится! — сказала она, ушла за занавеску на кухню и принялась греметь там ложками-плошками. Мы с Павлом прислонились к теплой печке.