18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Витольд Гомбрович – Польские воспоминания. Путешествия по Аргентине (страница 7)

18

Странными казались мастодонты минувших времен, блуждавшие по новой демократии, с каждым днем захватывавшей все больше сторон жизни. Тем не менее там и сям выскакивали анахронизмы, и время от времени вплоть до конца межвоенного двадцатилетия выстреливали несусветными чудачествами. Помню, в 1936 или в 1937 году мой брат попросил меня подыскать управляющего поместьем. В назначенный час явились несколько кандидатов, и среди них был молодой блондин, который передал через служанку мне свою визитную карточку, весьма изысканную, на которой красовалась фамилия с титулом и гербом. Краткое собеседование выявило у него отсутствие нужной квалификации; тогда он встал и попросил вернуть ему визитку. – «Как это? Зачем?» – спросил я. – «Попрошу мне вернуть визитку», – потребовал он. Я стал искать, но, как на зло, она куда-то подевалась. – «Я не уйду, пока вы не вернете мне карточку!» – «Да далась вам эта визитка, на что она вам?!» – «Это не простая визитка, это визитка с гербом, и я не уверен, что вы отнесетесь к нему с должным уважением. Я не позволю, чтобы мой герб был брошен в мусорную корзину… или еще того хуже!» Поняв, что я в шаге от вызова на дуэль, я облазил все углы и в конце концов нашел визитку.

Одной из самых важных формальных перемен того богатого на перемены времени было исчезновение волос на мужском лице – не только бороды, но и усов, – изменение сильное, громадное, если принять во внимание, что бородач или усач это совсем другой тип человека, чем бритый. Я склонен считать, что последствия этого события – в искусстве, в морали, в отношениях людей, в политике, в метафизике – оказались грандиозны и легко узнаваемы. Никогда не забуду того крика, который подняла моя кузина, когда увидела моего отца с гладко выбритым лицом: он только что, в соответствии с духом времени, оставил в парикмахерской бороду и усы. Это был крик испуганной женщины, оскорбленной в самых сокровенных своих представлениях о приличии: если бы вдруг он предстал перед ней голым (но с бородой и усами), то ее крик, возможно, не был бы таким пронзительным. Собственно говоря, она была права, ибо столкнулась с отъявленным бесстыдством: отцовское лицо, до сих пор всегда прикрытое густой растительностью, теперь скандально выставляло себя напоказ.

Именно так перед нами, подростками, проступал лик эпохи, и мой уже тогда довольно тонкий вкус четко диктовал мне, что одни действия или мнения соответствуют «духу эпохи», а другие нет… что для этих «других» означало смертный приговор. И хотя меня то и дело заносило в самые разные анахронизмы (типа снобизма, о котором я уже говорил), любовь к своему времени была во мне очень сильна и вместе с ней – ощущение солидарности со своим поколением. Уже здесь, в Америке, у меня был разговор с одним моим ровесником, писателем из Центральной Америки, и он признался в той же самой «слабости» и даже красочно сформулировал ее. «Тогда для своего поколения, – сказал он, – я мог бы принести в жертву своего отца». Почему даже Америка не избежала тогда обольщения историей, которое не дано сегодняшней молодежи? Да потому, что тогда было время освобождения, многообещающая эпоха не для одних поляков; это ведь только некоторое время спустя судьба обрушила на нас один за другим свои удары, и все обернулось кровью, болью, тоской и гнетущей серостью… Тогда мы еще не знали, что в двух разбитых войной империях уже занимается зарево грядущей катастрофы.

После Первой войны многие сообщества, стили, проявления духа прекратили свое существование, но блистательнее всех заканчивали свой век землевладельцы, шляхетский дух. То был дух помпезный, который еще вчера правил страной, дух, выработанный традицией, отполированный литературой, содержащий в себе почти все красоты польского языка, всего польского. Ну и зрелище же было: муки истинных шляхтичей, добродушных, благочестивых, дородных телом, но ограниченных в некоторых других отношениях, а когда все у них стало утекать как вода сквозь пальцы, они были вынуждены выступить против всего нового, крепко сжав в кулак горсть трюизмов из Вейсенгофа и Сенкевича! Как же повезло молодому садисту: и я с вожделением занялся провокациями в разных сандомирско-радомских поместьях и поместьицах. Рабочее движение меня тогда еще не интересовало, с коммунизмом я не сталкивался, в социализм не верил: при первом знакомстве он показался мне нудным прожектерством.

Близился экзамен на аттестат зрелости. Я оказался в несколько затруднительной ситуации, поскольку уже несколько лет не заглядывал в учебники, а на уроках занимался тем, что придумывал себе все более замысловатую подпись с завитками и без них, упражняясь в ее написании, и легко переходил из класса в класс. Еще в четвертом классе директор Ячыновский обругал меня за то, что я пришел в школу без учебников, взяв с собой лишь маленький блокнотик. Моим ответом на это был посыльный (тогда на перекрестках можно было найти таких), который вошел за мной в здание школы, таща мой ранец с книгами.

Казик Балиньский и Антось Васютиньский были сильны в математике и сидели за первой партой – их подсказкам и шпаргалкам я обязан своими успехами на контрольных. В других дисциплинах, не столь страшных, меня спасали врожденная смекалка, красноречие и исключительная способ-ность заморочить голову преподавателю. Но я ехал на троечках. Меня только один раз отправили на переэкзаменовку – по латыни, но учеником я был плохим и стремился лишь отработать минимум, без которого невозможно было перейти в следующий класс.

В тот день, когда обнаружится вся правда о школьном образовании, – а этот день придет еще не скоро, – человечество окажется перед лицом гигантской мистификации и монструозного обмана. Тогда выяснится, что учитель мямлит, ученик не слушает, никто ничего не делает; выяснится, что ученик обманывает, а учитель позволяет обманывать себя; что в тридцать часов интенсивного обучения можно уместить три четверти того, что дает современная школа. Школа в ее нынешнем виде прекрасно готовит человека… но только для чиновничьей, канцелярской работы, для бюрократической траты времени и умения делать вид, что работаешь. Это растянутое, невнятное, бюрократическое, апатичное обучение являет собой противоположность обучения настоящего – внятного, интенсивного и увлекательного.

За несколько месяцев до выпускного экзамена я ощутил весь ужас своего положения. Долгие годы я пренебрегал систематической учебой, понятия не имел о латыни, алгебре, тригонометрии, да и по другим предметам я был выдающимся ослом… Я должен был сдать пять письменных экзаменов и восемь устных. Как быть? Как последовательный бездельник, я решил ничего не делать, тем более что делать было нечего, кроме как отдаться воле Всевышнего. Так подошел грозный апрельский день 1922 года: мы заняли места в самом большом школьном зале, каждый за отдельным столом, дабы сделать невозможным списывание, и в мертвой тишине нам объявили тему сочинения. Я довольно много написал и остался вполне доволен собой. Настоящая трагедия пришла на следующий день, когда на мою парту легла бумага с латинским текстом, который надо было перевести. Окинув взглядом несколько предложений, я понял, что ничего не знаю, ничего не хочу знать, что и трех слов не переведу. Тишина была мертвая. Один за партой перед идиотской бумагой, один на один с этой латынью – никогда еще убийственный абсурд не бил по мне с такой силой.

То же самое повторилось, к сожалению, на письменном экзамене по математике. Мой математический антиталант заявил о себе во весь голос. На задачу по тригонометрии я набросился со смелостью обреченного и, ко всеобщему удивлению, через десять минут решил ее. У меня все так хорошо получилось: сложить несколько цифр – и готово. Но я знал, что как-то слишком хорошо получается, чтобы это было правильным, и в ужасе не переставал искать другие решения… и снова и снова въезжал, как поезд в тупик, в это простенькое, ладненькое, бьющее в глаза своей очевидностью решение. В конце концов, я сдался – ведь против очевидности не попрешь – и, утопая в самых мрачных предчувствиях, сдал тетрадь. Я знал, что получу по тригонометрии кол, но что было делать, если все так гладко получилось? Так, кол по тригонометрии, кол по алгебре, кол по латыни – три единицы увенчали мои старания. Казалось, что спасения нет.

Зато по сочинению я получил пять с плюсом. И по французскому, который знал неплохо, тоже пять с плюсом. Экзаменационная комиссия встала в тупик и решила послать мои работы в министерство, из которого поступил благоприятный для меня ответ: сдал. Аттестат зрелости мы отмечали в квартире так называемого Председателя, а именно – Метека Грабиньского на улице Ерозолимской[5], что прямо напротив Главного вокзала. Я упился, как и все, и блевал из окна шестого этажа прямо на улицу, но не заметил по пьяни, что внизу было кафе со столиками на тротуаре. Крик снизу быстро привел в чувство и заставил нас, готовых стоять насмерть, забаррикадировать входную дверь.

То лето я провел на Балтийском море, в Сопоте. Что мне предстояло изучать в университете? Ничто меня, честное слово, не привлекало, ну разве философия, но уже тогда я понял, что для того, чтобы иметь представление о ней, надо пойти в книжный магазин, купить книги и почитать, не теряя времени на лекции и семинары. Поэтому я выбрал самый удобный и самый привлекательный для лентяев факультет – юридический. Осенью стал посещать лекции Кошембара-Лысковского, профессора римского права.