Виталий Волков – Кабул – Донбасс (страница 16)
Такой ответ казаха не удовлетворил, но в этот миг дверь тихо растворилась и в переговорную зашла поджарая женщина с лицом прокурорши. Это была секретарша Кальтенберга, латышка по имени Кайа. Все вроде бы знали, что она не спит с шефом и вообще не спит с мужчинами, а только при виде Кайи Разин почему-то оживлялся и глупел. Он подмигивал Диме нехорошо, мол, знаем, знаем, и произносил дурацкие слова: айа, ай-ай-ай. Ему Кальтенберг эту глупость и вольность прощал, а Кайа вообще не замечала.
– Дмитрий Иосифович, у вас через десять минут встреча с немкой и с ее писателем.
– С какой немкой? – Дима развернулся к женщине чеканным римским профилем. Ледокол подбородка спрятался, придвинулся к дальнему плечу. Мужчина сыграл на публику, пусть и камерную, но публику. Он не забывал графика своих встреч.
– С немецкой критикессой Урсулой Грюн и с ее бойфрендом. С писателем, – невозмутимо продекламировала Кайа.
– На кой леший тебе сейчас эти немцы? Это из тех, что два дня заседали за твои деньги? Они же должны были разъехаться к утру? Были бы хотя бы англичане… А, айа? Ай-ай-ай, айа.
Женщина посмотрела на Разина бесцветным глазом. Ее взгляд не оставил сомнений – он герой не ее романа.
– Не надо недооценивать немцев. В конечном итоге нам с ними жить, а не с британцами или американцами. Это география. И история. Они, кстати, это знают. А критики и писатели нам нужны. Потому что кто-то должен будет увековечить наши образы в героическом граните. Мы – мессия для Евразии. Хотя мое решение чисто техническое по большому счету. Новый век, новые сердца. И новые мозги. А кому нас увековечивать, как не немцам? Единственная нация сейчас, которая лепит не своих, а чужих героев.
Произнеся эти слова, Кальтенберг глянул на латышку, потом на часы, выпил свой портвейн глотком и предложил обоим собеседникам его дождаться.
– Кайа, будь любезна, распорядись организовать нашим друзьям закусить по-нашему. А то в этом городе не знают еды лучше рыбы в кляре.
– Да придет мессия! – проводил его Разин и поднял стакан над огромной головой. Его сладострастные губы скривились в усмешке, глаза не отрывались от шеи женщины – от крестика с изумрудами на серебряной широкой цепи, висящей на тонкой жилистой шее, но только Алоисову показалось, что и взгляд, и усмешка – это игра, а в слова про мессию русский вложил нечто такое, что тяжеловес вкладывает в один-единственный, решительный хук. Он стремительно приблизился к Разину и сомкнул с ним хрусталь, который тот так и держал над головой, катая тем временем думу думную.
У самой двери Кальтенберг задержался.
– Ах, да, про признак, – картинно обернувшись, с расстановкой произнес он. – Амисы из Кабула что, сбежали просто так? Дудки. Двадцать лет там, и вдруг – такая… такая неприятность? Увольте, друзья, этот спектакль – для наивняка, или, как говорят немцы, для проллов[25]. Военные ушли, чтобы освободить место своим разведчикам и диверсантам и злым местным ребятам, террористам. А когда приходят диверсанты? Они приходят, когда надо готовить поблизости большой бамс, в котором свои военные должны быть ни при чем, не замазаны, не вовлечены. А разведчики – они всегда игроки, они делают свои ставки. Кто-то – на киргизов, кто-то – на узбеков, кто-то – на таджиков. Где у кого какие ресурсы имеются. Или, как ты это обозначил, активы. Так что самое время показать твоих «злых казахов», Кайрат…
С этими словами «удав в кипе» покинул гостиничный номер, подготовленный для переговоров. При чем тут кипа? Никакой кипы на его макушке не было.
Игорю Валентиновичу Балашову было любопытно поглядеть на знаменитого миллиардера Кальтенберга. В течение двух суток он слушал «людей с прекрасными лицами» (так в те дни называли в России так называемых либералов, то есть тех, кто ни за что не желал слышать о ссоре России с Европой. С цивилизацией). Если звучали слова «конфликт, война, Крым» – их бросало в пот, кожа их покрывалась пятнами праведного гнева. Балашов честно признался себе – эти люди, их лица, его утомили, в них он раз за разом обнаруживал общий, скучный ему модуль, физиономический, стилистический и морфемный. Одни приставки и окончания, никаких корней. Особенный тип – либеральные женщины. Женщины были трех типов – толстые, губастые, некрасивые; очень худые, зато зубастые и тоже не красивые; еврейки, похожие на его бывшую, на Машу – большеглазые, умненькие, ловкие на слово, решительные. На первых и вторых глядеть было неприятно, а на третьих – он стеснялся, потому что его спутница бдила щупом ревнивого взгляда.
А спутницей Игоря была «почти жена»[26], известная в культурных кругах Берлина Урсула Грюн. «Почти жена» – это сильнее Фауста Гете – так теперь шутил сам Балашов, оказываясь в кругу «русских». Впрочем, с мая уже больше и не оказываясь. В этом кругу тон стали задавать украинские евреи. Они бойки, велеречивы, они преисполнились уверенности в своей исключительной роли и праве на правду. Языкастые, энергичные, глаза гневные, белки́ налитые, с кровью… Да, еще есть, еще подают голос петербуржцы – они либералы-либералы, но считают днепропетровцев и одесситов хуторянами да базарными остряками, а сами, стараясь обогнать их в ненависти к «Москве», то и дело цитируют Зощенко и Жванецкого. Эти все время кого-то цитируют. Урсула и ее немцы то и дело путают одних с другими и называют цветом русской интеллигенции. Разница в том, что первые на это обижаются и хамят, вторые готовы еще пуще возгордиться. Балашов среди них – белая ворона, но он – с Урсулой. Им его задевать было нельзя. Он среди них – жена секретаря ЦК КПСС… Хотя он только в одном с ними и согласен. Нельзя быть за войну. Нельзя. Поэтому сейчас нельзя быть за «Москву». Но русское общество закончилось для него в этом году, в мае. Урсула не спасла, он был изгнан из круга. А вышло так. Один писателишка из Днепропетровска по фамилии Кукис (в нулевые он перебивался статьями в русскоязычных газетах о том, как любят в Германии русскую культуру, а потом проник в фонд Белля и немедленно превратился в яростного критика всего русского) заговорил о победобесии. «Ни один уважающий себя ветеран войны не станет сейчас праздновать 9 Мая. День Победы превратился в день победобесия», – заявил он громогласно. Балашов не удержись и возрази, что, мол, не надо отнимать у людей право и на великий, и на семейный праздник. В каждой семье в России есть свой герой, а победобесие – опасное словечко, ну и так далее… Слово за слово, затравился спор, где Балашову биться пришлось в одиночку, Урсула его не поддержала. А Кукис, будучи членом правления известного немецкого фонда, приобрел почти такой же ореол «немецкости», как Игорь, за счет близости с госпожой Грюн. Ну, спор бы и спор, не первый и не последний, если бы Кукис не раздухарился до того, что ткнул Игоря пальцем в грудь, пустил пену изо рта и крикнул, будто теперь время других героев, их именами улицы называют. На Бандеру намекнул. Тут Балашов не сдержался и со всего духа пнул соперника коленкой в промежность. Само собой как-то вышло. Кто же знал, что у Кукиса слабый передок… До юристов дело не дошло и вообще никуда за пределы «русского круга» не вышло, потому как с новыми героями Кукис все-таки погорячился, рановато высунулся из форточки…[27] К тому же он первым коснулся балашовского тела. Формально он – агрессор… Но самого Балашова после этого в кругу его «русских знакомых» сторонились, а Урсула устроила ему тем вечером форменный скандал. Дошло до крика. Впрочем, когда она принялась его убеждать в том, что День Победы необходимо отменить, потому что Путину он служит только для того, чтобы восстановить ужасную советскую империю, Игорь пошел на применение запрещенного приема. Перейдя на тихий регистр, он поинтересовался, не решила ли фрау Грюн избавиться от немецкого чувства вины и произвести ревизию поражения Третьего рейха в отдельно взятой голове? Тут Урсула смешалась, сникла и даже расплакалась. А, успокоившись, извинилась: «Да, извини, я должна была помнить, что для русского это болезненно. Вы еще не прошли того, что прошли мы». Балашов, которому стало жаль эту женщину, пропустил тогда эти ее слова мимо ушей, лишь бы слезы утихли… Выпили итальянского вина на двоих и, слава богу, устаканились. Все-таки почти жена. Но все-таки мелькнула мысль: вот бы посмотреть на себя со стороны, а лучше – глазами жены бывшей. Маша Войтович его движение коленкой оценила бы и, наверное, простила бы ему неприятие «крымнаш», которое сочла чуть ли не предательством… И как он срезал Урсулу, тоже оценила бы…
Игорь в Германии развил привычку умеренно выпивать, и не только за обедом. Ее он унаследовал от Андрея Андреича Миронова. Боже, как давно это было! Миронов утверждал, что, благодаря такой привычке, он не утратил трезвого взгляда на самого себя, даже за годы пребывания в той Мангазее Златокипящей, коей с девяностых годов стала Москва. Германия не Россия, а Фрехен с Кельном – не Мангазея, но, глядя в зеркало по утрам, Балашов после развода не раз задавал себе вопрос, а могла бы его бывшая, его Маша Войтович, заинтересоваться вот таким персонажем? Игорь то приближал лицо к стеклу так, что кончик носа едва не касался влажной гладкой поверхности, то отстранялся, обозревая себя в дальнем плане. Измерял себя зрачком Маши. Измерение не радовало. Ему виделось в собственном лице проявление чего-то мелкого. Что-то случилось с губами – от старания произность немецкое «Ихь»[28] они истончились и растянулись, что ли? А нос будто удлинился, уменьшив глаза. Едкая на слово Маша обязательно объяснила бы физиономическую перемену тем, что писательский нос стал хуже справляться со своей прямой обязанностью – нюх на дураков и хамов притупился, а среди его знакомых все больше стало тех, кого аристократ Логинов назвал бы людишками. Да, среди оставшихся нынешних знакомых, приятелей Урсулы, так называемых «бионемцев», фигур по большому счету нет, хотя каждый мнит себя великой индивидуальностью. «Педерастов в твоем ферайне[29] больше, чем людей», – однажды пошутил он неудачно ночью, что стоило ему секса, который был заменен на порицание и даже отповедь. Впрочем, секс с этой энергичной женщиной его уже утомлял и воспринимался как принудительная повинность, так что порой при виде ее требовательного взгляда, ее темных глаз навыкате, ее губ, над которыми вблизи заметны редкие жесткие волосики, он затаивался, притворялся больным…