Вилл Рэй – Стая (страница 18)
«Мы почти на месте…»
«Ты увидишь…»
«Ты поймёшь…»
Деревья расступились.
Лёша вышел на поляну – и остановился. Фонарный луч уткнулся в ржавый металл, в гнилое дерево, в пустоту.
Лагерь.
Ворота стояли первыми – ржавая арка из металлических труб, сваренных грубо, неровно. На арке – буквы. Когда-то они были яркими, разноцветными, весёлыми. Теперь – ржавые, облупленные, мёртвые. Некоторые отвалились, оставив дыры, как выбитые зубы:
«С_СНОВЫЙ _ОР»
Лёша стоял перед воротами и смотрел. Луч фонаря скользил по металлу – ржавчина, как болячка, как язва, разъедала трубы. Петли – без створок. Створки лежали на земле, вросшие в мох, в траву, в корни. Земля забирала их обратно. Медленно. Терпеливо.
Он шагнул за ворота.
Лагерь «Сосновый Бор» был мёртв.
Не заброшен – мёртв. Заброшенное – это то, что оставили. Мёртвое – это то, что убили.
Домики – шесть штук – стояли по кругу вокруг центральной площадки, как фигуры на циферблате часов. Деревянные. Когда-то – весёлые, покрашенные в яркие цвета: красный, синий, зелёный, жёлтый. Теперь – чёрные. Все. Одного цвета. Дерево почернело от времени, от влаги, от чего-то ещё. Краска облупилась, свисала лоскутами, как кожа после ожога. Крыши провалились – у каждого домика, у каждого, как будто что-то тяжёлое село на них сверху и вдавило. Окна – пустые. Не разбитые – пустые. Стёкол не было. Рамы стояли, как глазницы черепа, и из них тянуло темнотой и запахом.
Запахом. Тем самым. Сладковатым. Тухлым. Мёртвым. Здесь он был густым – настолько, что Лёша чувствовал его на вкус. На языке. В горле. Как будто воздух в лагере был не воздухом, а жидкостью – густой, тяжёлой, пропитанной разложением.
В центре круга – площадка. Утоптанная земля. Здесь когда-то проводили линейки, зажигали костры, пели песни. Здесь дети бегали, смеялись, играли. Здесь – жили.
Теперь – мертво. Земля – голая, чёрная, как ожог. Трава не росла. Ничего не росло. Мёртвая земля в круге из мёртвых домиков.
В центре площадки – флагшток. Металлический столб, покрытый ржавчиной. На верхушке – обрывки ткани. Когда-то – флаг. Теперь – лохмотья, которые шевелились на ветру, как кожа на скелете. Как язык мертвеца.
Лёша стоял в центре мёртвого лагеря, в три часа ночи, босой, без куртки, с фонарём, – и понимал, что пришёл туда, куда его вели.
Стая сидела полукругом.
На площадке. Перед флагштоком. Шесть фигур. Лёша направил фонарь.
И увидел их.
Дети.
Теперь – при свете фонаря, вблизи, без стекла и расстояния между ними – Лёша видел всё. Каждую деталь. Каждый шов. Каждый волос. Каждый зуб.
Шестеро детей в собачьих костюмах. Сидели на земле – на корточках, на четвереньках, – и смотрели на него. Неподвижные. Как куклы. Как чучела. Как вещи, которые когда-то были людьми.
Костюмы – ближе, детальнее, страшнее. Грубые, сшитые из чего-то, что когда-то было тканью, а теперь – корка. Грязь, кровь, время – всё спрессовалось, слиплось, срослось. Ткань была жёсткой, как кора дерева, как панцирь, как кожа. На некоторых – пятна. Тёмные, бурые, расплывчатые. Кровь? Грязь? И то, и другое?
Лапы – перчатки. Грубые, с пальцами, заканчивающимися когтями. Когти – настоящие. Жёлтые, загнутые, острые, как рыболовные крючки. Не пришитые – вросшие. Как будто ткань и когти стали одним. Как будто костюм стал телом.
Хвосты – набитые чем-то мягким, тяжёлым. Свисали сзади, касаясь земли. Не виляли. Не двигались. Висели – как мёртвые кишки. Как что-то, что отрезали и пришили.
Капюшоны – в форме собачьих голов, с ушами, с вышитыми глазами. Но капюшоны были откинуты на спины, и из-под них – лица. Детские. Мёртвые. Живые.
Ребёнок – первый, ближайший, тот, у которого бейджик. Маша К., 3-й отряд. Девочка. Лет десять. Волосы – рыжие? Когда-то – рыжие. Теперь – грязные, спутанные, свалявшиеся в колтуны, похожие на верёвки. Лицо – серое, с желтоватым оттенком. Кожа – пергамент. Глаза – чёрные, бездонные, мёртвые. Но – смотрящие. Видящие. Осознающие. Рот – приоткрыт. Зубы – мелкие, острые. На шее – бейджик: пластик пожелтел, буквы выцвели, верёвочка – тонкая, почти истлевшая.
Рядом – мальчик. Старше. Лет двенадцать. Крупнее. На лице – шрам. Старый, белый, от виска до подбородка. Глаза – те же. Чёрные. Губы – серые, потрескавшиеся. На руке – браслет. Кожаный, плетёный, детская поделка. Самодельный. Кто-то сплёл ему. Мама? Друг? Он носил его пятнадцать лет. Он не снял его, даже когда стал этим.
Третий – мальчик, помладше, лет одиннадцать. Худой настолько, что рёбра проступали сквозь костюм – как клавиши пианино под тканью. Лицо – вытянутое, с острым подбородком. Глаза – закрыты. Единственный из шестерых – с закрытыми глазами. Как будто спал. Как будто не хотел видеть.
Четвёртый – мальчик, девять лет, не больше. Маленький. Худой. На щеке – родинка. Когда-то, пятнадцать лет назад, мама, наверное, целовала эту родинку. Теперь – маленькая тёмная точка на серой коже.
Пятая – девочка, одиннадцать лет. Две косички – спутанные, похожие на крысиные хвосты. На запястье – нитяной браслет. Красно-белый. Цвета – выцвели, но ещё различимы.
Шестой – самый маленький. Восемь лет. Мальчик. Или девочка – под костюмом, под грязью, под пятнадцатью годами этого – невозможно разобрать. Самый маленький. Самый тихий. Он скулил – тихо, по-собачьи, – и покачивался. Вперёд-назад, вперёд-назад. Как аутист. Как ребёнок, которого некому обнять.
Лёша стоял и смотрел на них. На шестерых детей, которые пятнадцать лет назад пропали из лагеря «Сосновый Бор» и которых никто не нашёл. Потому что никто не искал здесь. Потому что здесь было невозможно. Потому что это было невозможно.
Голоса стали громче. Яснее. Как будто кто-то повернул ручку громкости.
«Ты пришёл…»
«Мы знали, что ты придёшь…»
«Мы чувствовали тебя…»
«Твою боль…»
«Твоё одиночество…»
«Мы – такие же…»
«Мы – как ты…»
Маша – та, с бейджиком – шевельнулась. Её чёрные глаза – огромные, как блюдца, – смотрели на Лёшу. И в них – впервые – мелькнуло что-то. Не угроза. Не голод. Узнавание. Как будто она видела в нём то, что видела в зеркале. Если бы у неё было зеркало.
И тут – Лёша почувствовал – ещё прежде, чем увидел.
Холод.
Не ноябрьский холод – тот был привычным, поверхностным, кожным. Этот холод шёл изнутри. Из земли. Из-под корней. Из-под мёртвой чёрной площадки лагеря. Он поднимался, как вода в затопленном подвале – медленно, неумолимо, – и заполнял поляну, лагерь, мир.
Мертвецкий холод. Как будто открыли дверь в морг. Как будто рядом – тело. Огромное, холодное, присутствующее.
Лёша повернулся.
И увидел его.
За площадкой, на краю поляны – за домиками, за кругом мёртвой земли – стоял дуб.
Лёша видел его раньше – краем глаза, на периферии. Большое дерево. Но теперь, когда фонарный луч упал на ствол, он понял: не большое. Огромное. Древнее. Чудовищное. Обхват ствола – пять метров? Шесть? Такой, что пять человек, взявшись за руки, не обнимут. Кора – чёрная, не от времени – от чего-то другого. Покрыта чем-то маслянистым, блестящим. Смола? Нет. Кровь. Старая. Засохшая. Впитавшаяся в кору, ставшая её частью. Кровь, которой столько, что дерево пропиталось ею, как губка пропитывается водой.
Корни – толстые, узловатые, выпирающие из земли, как вены на руке великана – расходились от ствола во все стороны. И на корнях – следы. Царапины. Глубокие, длинные, параллельные. Как от когтей.
Крона – раскидистая, даже в ноябре – с листьями. Не зелёными. Чёрными. Чёрные листья на чёрных ветвях, неподвижные, мёртвые, но – на дереве. Не опавшие. Как будто дерево не отпускало их. Как будто держало.
Из-за дуба вышла Сущность.
Лёша не смог охватить её взглядом. Не целиком. Не сразу. Она была – как пятно на краю зрения, которое исчезает, когда смотришь прямо. Фонарный луч скользил по ней – и соскальзывал, как вода по стеклу. Глаза отказывались фокусироваться. Мозг отказывался принимать.
Но он видел – фрагментами. Кусками. Как разбитое зеркало, в каждом осколке – часть.
Рога.
Первое, что он увидел. Рога – оленьи, ветвистые, массивные. Но неправильные. Асимметричные – левый больше правого, с дополнительным отростком, загнутым вниз, как палец, указывающий на землю. Правый – сломан на конце, обломок торчит, как обрубок. На рогах – что-то. Клочья. Ткани? Кожи? Лёша не хотел знать. На одном отростке – верёвочка. Тонкая. С бусинами. Детский браслет. Как трофей. Как украшение. Как память.
Тело.
Высокое. Три метра? Четыре? Оно колебалось, дрожало – как пламя свечи, как отражение в воде. Не твёрдое – и не жидкое. Что-то между. Состоящее из чего-то среднего между дымом и плотью. Кожа – если это кожа – чёрная, маслянистая, блестящая, как мокрый асфальт. Под ней – движение. Что-то перемещалось под кожей – медленно, волнообразно, как черви под землёй. Как что-то живое внутри чего-то мёртвого. Или наоборот.
Руки.
Длинные. Непропорционально длинные – от плеч до земли. Как у обезьяны. Как у чего-то, что ходило на этих руках, когда было молодым. Руки заканчивались когтями – медвежьими, жёлтыми, загнутыми, длиной с карандаш. Под когтями – чёрное. Земля? Кровь? И то, и другое?
Ноги.
Копыта. Конские – раздвоенные, тяжёлые, чёрные. Они вдавливались в землю – и трава вокруг них чернела. Мгновенно. Как будто копыта были раскалёнными, как клеймо, и выжигали жизнь из земли при каждом шаге.