Виль Рудин – Пять допросов перед отпуском (страница 36)
И снова аплодисменты в ответ, и восторженные крики:
— Клянемся! Клянемся!
С новой силой гремят овации, тысяча лиц оборачивается к гостевой ложе — Алексей Петрович и полковник Егорычев поднимаются, радостно улыбаясь, аплодируют в ответ, и Алексей Петрович кричит во всю силу легких:
— Да живет вечно дружба советского и немецкого народов! Хох!
— Хох! Хох! — несется в ответ, и снова Кауль наклоняется к микрофону:
— Мы клянемся положить все свои силы на строительство новой Германии — единой, свободной, демократической, где не будет места эксплуатации, где восторжествует социальная справедливость и всеобщее счастье!
— Клянемся! Клянемся!
У стола президиума, почти рядом с трибуной, на которой Кауль высоко над головой держал белый листок, появилась Карин. Улыбаясь, она смотрела на Кауля, — тот, закончив чтение клятвы, сошел с трибуны, встал рядом с Карин. Теперь аплодировали все — и зал и сцена, — все поднялись, а в глубине сцены Алексей Петрович увидел движение: там быстро подравнивались парни и девушки в синих комсомольских блузах. Тут же из ложи для оркестра грянул мощный аккорд. Зал разом стих, замер, и в наступившей тишине Карин торжественно запела вчера только рожденный гимн молодой республики:
Парни и девушки — хор с шахты «Кларисса» — подхватили мощно, всепобеждающе:
Алексей Петрович смотрел на решительно подавшуюся вперед Карин, на ее восторженное лицо, на призывно раскинутые руки, на сомкнутые сзади нее шеренги молодежи, на президиум и на замерший зал, чувствовал себя там, с ними, и был совершенно счастлив.
...Призванный в армию в первые же дни войны, со сборов командиров запаса, Алексей Петрович прошел страшный путь отступления сорок первого года; он знал довоенный Воронеж, пережил ожесточенные бои в этом наполовину разрушенном и сожженном городе. Он видел повешенных, замученных и растерзанных наших людей и ненавидел фашизм, как ненавидел его каждый наш воин. Но вместе с тем служба требовала от Алексея Петровича копанья в личных документах пленных и убитых немцев, он читал нежные письма на родину и с родины; он всматривался в лица немецких солдат, их близких. Он хотел понять психологию людей, которые писали сентиментальные письма невестам, а затем, заклеив конверт, со спокойным сердцем вешали русских девушек. И даже фотографировались у виселиц. Подползая по ночам с микрофоном к немецким позициям, Алексей Петрович искренне и убежденно должен был разъяснять этим ненавистным ему людям пагубность того, что они делали, и стараться, чтобы ненависть не проскальзывала в его голосе...
К концу войны, работая с людьми из комитета «Свободная Германия», — люди эти подчас прибывали в своей старой форме вермахта, только без знаков различия и, разумеется, без свастики, — Алексей Петрович не сразу научился относиться к ним, как к друзьям. То, что эти люди были антифашистами, он знал; что гибли они — нередко! — за их общее дело, он тоже знал. И все же не сразу, не в первый день пришло чувство товарищества. И когда это ощущение пришло, он не раз ловил на себе недоуменные взгляды иных офицеров штаба, которые так и не смогли постичь, как немец может быть другом...
Четыре года работы в комендатурах и постоянного общения с немцами не онемечили Алексея Петровича, просто исчезло чувство раздвоенности: он не должен был больше доказывать себе и другим, что не всякий немец — враг, что немцы тоже могут быть коммунистами и умирать за коммунистические идеалы, как и мы сами...
Именно поэтому Алексей Петрович воспринимал все происходящее в зале как свой великий праздник. И он не знал еще, что через два часа, по возвращении в комендатуру, полковник Егорычев, который сейчас выглядит таким именинником, пригласит его к себе и что им предстоит неприятный для обоих разговор...
Полчаса назад в просторном кабинете коменданта повисло тягостное молчание. Полковник Егорычев и майор Хлынов, не глядя друг на друга, думали тяжкую думу. А что, собственно, говорить и о чем думать?
Алексей Петрович, как только услыхал об анонимке, с минуту молчал. Потом вздохнул и сказал:
— Товарищ полковник, каяться не стану. Карин Дитмар люблю, уверен, что и она любит. Анонимка не лжет. Как полюбил эту женщину — не столь важно. Начну рассказывать — подумаете, оправдываюсь. Я же вины на себе не вижу.
Полковник Егорычев подождал, не добавит ли Алексей Петрович еще чего, и тягостно вздохнул:
— Эх, Алексей Петрович, не мне бы говорить, не тебе бы слушать! Спрашивать ни о чем не буду: человек ты серьезный и самостоятельный, я тебе верю. Карин Дитмар тоже не первый день знаю, ценю ее душу, уважаю за талант. Помочь вам ничем не могу — ты и сам, верно, понимаешь. Придется тебе ехать в Берлин, в Управление военных комендатур — будешь держать ответ. И вот тебе мой совет: без нужды на рожон не лезь. Не ерепенься. Ехать надо послезавтра, я так с полковником Варгановым договорился, он этим делом занимается. К Дитмар больше не ходи. Я ей сам все после объясню, она женщина умная, поймет. А гусей дразнить незачем. А то если в Берлин еще одну анонимку кинут — понимаешь, какая кутерьма поднимется?
Полковник Егорычев подумал еще, что анонимщик наверняка кто-то свой, жаль только, что письмо, читанное им в Земельной комендатуре, напечатано на машинке и по почерку автора не найдешь. И еще подумал, что мерзость это — анонимки слать, и что надо бы повнимательнее присмотреться к людям — может, анонимщик сам себя выдаст...
Алексей же Петрович думал, что час назад, в театре, комендант ни словом, ни жестом, ни взглядом не дал ему понять, что по возвращении в комендатуру им предстоит этот разговор; что, поступая таким образом, комендант лишний раз проявил свою человечность и порядочность; что коменданту тоже перепадет на орехи; что из Берлина он может уже не вернуться и что поэтому Карин все равно надо повидать, чтобы условиться с ней о дальнейшем, успокоить ее. Тысячи мыслей роились в его голове, и Алексей Петрович, усилием воли отогнав все лишнее, принялся обдумывать, как бы увидеть Карин, чтобы встреча с ней не вызвала новых и совершенно не нужных осложнений, потому что неприятностей и так по горло.
Коменданту же не хотелось отпускать Алексея Петровича.
Глядя на упорно молчавшего майора, он понимал, что сейчас творится в его душе, и думал, что трудно будет работать без него, что Алексей Петрович с его характером может не удержаться и даже наверняка не удержится, поедет к Карин Дитмар, и даже готов был заранее простить ему эту романтическую глупость — простить потому, что полагал, что в Берлине — тоже наверняка, — давно уже решено отправить Хлынова на родину, и увидит ли он когда-либо свою Карин, даже господу богу не известно...
После совещания у бургомистра Пауля — решался вопрос об открытии детской музыкальной школы — Карин подошла к Алексею Петровичу и тихо сказала:
— Наверное, нам нужно поговорить...
Алексея Петровича даже оторопь взяла от такой ее проницательности: во время совещания он несколько раз ловил на себе ее тревожные и вопрошающие взгляды и думал, как бы это все устроить.
Сегодняшний дождь еще только начинался, с неба сеялась какая-то мелкая водяная пыль, мостовые отсвечивали бегущими огоньками. Пока Алексей Петрович покружил по узким улочкам Старого города, пока выбрался на шоссе и выскочил на Драконий холм, стало совсем темно.
Он затормозил почти у того самого места, где они еще каких-нибудь три недели назад спрыгивали на лужайку, только теперь ничего не было видно. И обоим казалось, что со времени пикника минула целая вечность...
Алексей Петрович заглушил мотор, вылез, — дождь, частый, мелкий и холодный, ударил в лицо, — обошел вокруг машины, открыл заднюю дверку и сел рядом с Карин. Всю дорогу они молчали, и он за эти полчаса так и не придумал, как сказать ничего не подозревающей и бесконечно дорогой женщине, что завтра утром ему предстоит ехать в Берлин и что это вот их свидание — наверняка последнее... И, разумеется, он не подозревал, что Карин тоже терзается, не зная, с чего начать разговор о поездке в Берлин и о деньгах...
Дождь теперь разошелся вовсю, косой стеной бил в крышу и стекла «мерседеса». Снизу, от города, на шоссе посветлело, потом вспыхнул сноп света — какая-то машина мощными фарами вспарывала завесу дождя. И в этом неверном дрожащем свете Алексей Петрович увидел мертвенно-бледное, тоскливое лицо Карин, и он понял, что с ней что-то случилось. Все его горести и сомнения мгновенно исчезли. Он взял ее за руки. Машина успела проскочить, вокруг снова была непроглядная темень и монотонный шелест дождя. Как можно спокойнее Алексей Петрович спросил:
— Что-нибудь случилось?
Карин отняла руки, отодвинулась в угол. Голос был чужой, срывающийся.
— Ты не должен на меня сердиться. Наверное, я поступила плохо. Но ты умный и добрый. Ты поймешь, что всё — ради Арно.
Алексей Петрович ничего не понял.
— Что ради Арно?
— Я польстилась на деньги... Я понимаю, ты будешь меня презирать. Но и скрывать от тебя... Есть такая «Группа борьбы против бесчеловечности» в Западном Берлине, они меня пригласили... — она еще что-то говорила, казнясь, оправдываясь, но Алексей Петрович ничего больше не слышал. Ему стало жарко от сознания непоправимости всего, потом он зябко передернул плечами — раз дело дошло до Западного Берлина, шуточки в сторону! Он, работник комендатуры, слишком хорошо знал, что это за «Группа борьбы», знал их грязные приемы, знал, что значит попасть в поле зрения этой «Группы»!