18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Виль Рудин – Пять допросов перед отпуском (страница 35)

18

Лансдорф-Лоренц отрицательно качает головой:

— Послушайте, обер-лейтенант, какая вам разница, откуда взялась анонимка? Я, конечно, мог бы рассказать о ней, но тогда начнутся неприятности еще у одного человека, вся вина которого только в том, что он попал между двух огней. Понимаете, у него был сын, младший и, следовательно, горячо любимый. Этот сын начитался всяких книжонок о ковбоях и диком Западе, и ему захотелось неизведанного. Он бросился в Западный Берлин и месяца три назад кончил плохо. Отец же его... увольте, не могу, обер-лейтенант, не могу. Поверьте, в моем положении тоже может мучить совесть. Я обманул старика. Я его шантажировал. Я сказал, что если будет написана эта анонимка, то сын останется в живых. А сын еще летом убит: он примкнул к шайке уголовников, сбывавших наркотики, полиция их накрыла, была перестрелка, и его шлепнули.

— Я уважаю вашу деликатность, господин Лансдорф-Лоренц, но в России говорят: «Снявши голову, по волосам не плачут». Кто он, этот любящий папаша?

— Вы настаиваете? Ну хорошо — переводчик комендатуры в Шварценфельзе, господин Каульбарс.

— Мне непонятно, почему потребовалась его помощь?

— Мистер Ньюмен сказал, что все должно быть естественно, что анонимка должна прийти в Берлин по обычным каналам внутренней переписки, что русские могут по почерку искать автора анонимки, и лучше, если они наткнутся на кого-то из своих. На этом они успокоются, а мы останемся в стороне.

— Разве нельзя предположить, что от Каульбарса мы могли узнать и про вас?

— Во-первых, Каульбарс меня не знает и рассказать обо мне не мог ровным счетом ничего. Во-вторых, любовь Каульбарса к сыну гарантировала нам месяц молчания, а за этот срок комбинация должна была завершиться.

К сожалению, поехать в Шварценфельз теперь не было никакой возможности: здесь, в Берлине, находились Карин Дитмар (я устроил ее в гостиницу для работников СВА) и майор Хлынов, надо было работать с ними. Пришлось звонить, чтобы Никона Евстратовича Каульбарса привез кто-нибудь из офицеров комендатуры. Мне в Шварценфельзе, в комендатуре, несколько раз попадался на глаза этот самый Каульбарс — высокий, смуглый, с морщинистым лицом и черными, с проседью, старомодными усами. Я знал, что в прошлом он — белоэмигрант, и потому его несколько архаичная речь меня не удивила. Только я не думал тогда, что он окажется причастен ко всей этой истории. Но Каульбарса мне не привезли.

На следующее утро из Шварценфельза примчался лейтенант Почепко — был он какой-то сам не свой: бледный, глаза воспаленные. Ему я ничего не сказал, а про себя подивился: странно, что его так дорога измучила. Ничего не говоря, лейтенант положил передо мною пакет, тоненький, не прошитый, и все же за пятью сургучными печатями... Полковник Егорычев с коротеньким, сугубо официальным письмом препровождал мне исповедь Никона Евстратовича, адресована она была майору Хлынову.

«Алексей Петрович, здравствуйте!

Поспешный отъезд Ваш на прошлой неделе в Берлин показал мне, сколь быстро сказалось содеянное мной зло. Я лелеял надежду объясниться с Вами по возвращении Вашем в Шварценфельз, однако же воспоследовавшие за сим события убедили меня, что надежде моей сбыться не суждено. Посему не остается мне иного выхода, кроме как изложить в сем письме минувшие события с тем, чтобы хоть этим и хоть в малой толике искупить свою вину.

Всякому человеку вольно гордиться пращурами своими, и я полагал, что правом сим располагаю.

Один из моих предков по отцу, подполковник российской службы Каульбарс, доставил императрице Екатерине Алексеевне реляцию генерал-фельдмаршала Румянцева-Задунайского о победе над турками при реке Ларга 7 ноября 1770 года, заслужил монаршее благоволение, и грамота о сем славном событии переходила в нашем роде от отца к старшему сыну. Ежели б не революция, я, как старший сын, дождался б своего часа. Нет нужды объяснять, что не понял я в те далекие годы ни революции, ни ея обновляющей силы — не понял, не принял, поднял на нее святотатственную руку и был за то наказан лишением Родины и тяжкой судьбой изгоя. Той же судьбе было угодно, чтобы именно Вы, Алексей Петрович, стали для меня и благодетелем, и ангелом-хранителем. Возможно, строки сии покажутся вам ненужными, ибо вы всегда чурались славословия в свой адрес. Вольно же вам не читать их. Я, однако же, располагаю правом писать то, что думаю. И именно Вам я учинил подлость, хотя и не своей охотой. Французы говорят: «Понять — значит простить». Не рассчитывая — отнюдь! — на Ваше прощение, почитаю совершенно необходимым объяснить, что именно принудило меня к сей подлости.

Подосланный ко мне проходимец, ни имени, ни звания коего не знаю, доверительно мне сообщил, что мой младший сын Гельмут схвачен полицией в Западном Берлине и что его ждет смертная казнь, ежели я не составлю и не отошлю в Берлин грязного пасквиля на Вас, Алексей Петрович, и глубокоуважаемую госпожу Дитмар.

Сил моих — видит бог, я сопротивлялся! — хватило ненадолго, и в том каюсь. Пасквиль сочинил — в том тоже винюсь. Но кара за содеянное постигла меня быстрее, чем я ждал: побывав нынче же в Западном Берлине, в полицейпрезидиуме, я узнал, что сына моего давно нет в живых и что шантаж был вдвойне подл, ибо шантажировали меня покойным.

Посудите же сами, у какого разбитого корыта я остался? Могу ли я ехать на Родину? — я, прощенный и обласканный после учиненного мною мерзопакостного предательства? В двадцать лет оступившись, в пятьдесят добившись прощения, — где мне взять сил и лет, чтобы снова добиться милости?

Сына погибшего не воскресить, старший же в жизни устроен, без меня уже не пропадет, да и мать свою в старости ея обиходит. Для себя же иного выхода не предвижу, кроме как ухода из жизни, и намерение свое свершу нынче же в ночь.

За сим остаюсь в надежде, что, хотя прощения и не заслуживаю, но Вами, Алексей Петрович, понят. А может, все же и простите?

Письмо мое передаст вам старший сын.»

Я дочитал и глянул на понурого лейтенанта.

— Что он сделал?

— Повесился. Сын его письмо принес, оно в конверте было запечатано. Я письмо взял, а майор Хлынов еще не вернулся. Я с час ждал, — может, приедет, — потом отнес письмо коменданту. Минут через пять меня товарищ полковник вызывает. Бери, говорит, срочно мою машину, бери двух солдат, врача и лети единым духом к Каульбарсу. Мы приехали, а он уже задушился. Жену-то с письмом, оказывается, еще с вечера к старшему сыну отослал, сам один остался, и нате вам...

Глава пятая

То естественное движение, движение протеста против раскола Германии, против создания на Западе страны сепаратного Боннского государства, против возрождения в нем власти монополий, — это естественное движение постепенно охватывало Восточную Германию, неудержимо зрело в умах и сердцах миллионов людей и 7 октября 1949 года вылилось, наконец, в государственный акт: 330 депутатов Германского Народного Совета единодушно решили преобразовать Совет в Народную палату — в Верховный орган власти Восточной Германии и провозгласили на территории бывшей Советской зоны оккупации Германскую Демократическую Республику.

Три дня спустя, 10 октября, глава Советской военной администрации в Германии генерал армии Чуйков по поручению советского правительства передал функции управления Временному правительству ГДР. Советская военная администрация была преобразована в Советскую контрольную комиссию — ей поручался контроль за исполнением Потсдамских соглашений в ГДР.

Еще несколько дней спустя, 15 октября, Советский Союз признал Германскую Демократическую Республику и установил с ней дипломатические отношения.

Рождение этого государства — государства немецких рабочих и крестьян — было встречено всеобщим ликованием, и по Восточной Германии покатилась волна торжественных митингов и собраний...

Концертный зал Альбертусхалле сверкал хрусталем люстр, матово отсвечивал барьерами лож и бельэтажа.

Из глубины зала на сцену волнами накатывались аплодисменты — почти непрерывно, не стихая, не слабея. Старейший депутат магистрата, инженер с фарфоровой фабрики Кауль самозабвенно бросал навстречу овациям слова торжественной клятвы: люди присягали только что созданной республике.

— ...От имени двухсоттысячного населения города и округа Шварценфельз, от имени всех партий демократического блока мы приветствуем провозглашение в восточной части нашего горячо любимого отечества Германской Демократической Республики — первого в истории немецкого народа государства рабочих и крестьян!

Слова Кауля покрыла буря восторга.

Алексей Петрович и полковник Егорычев сидели в гостевой ложе. Оба были радостно возбуждены, торжественны — на их глазах творилась история. И, глядя в бушующий зал, Алексей Петрович думал, что не зря прошли эти послевоенные годы, что есть и его доля труда в сегодняшнем торжестве, торжестве тех, кого называли «другими немцами», тех, кто прошел все муки фашистского ада и остался верен своему красному знамени, кто завоевал доверие народа и повел его за собой...

Голос одного из «других немцев», коммуниста Кауля, усиленный десятком микрофонов, гремел сейчас над головами сотен людей:

— Мы клянемся, что всегда будем стоять на страже интересов этого государства в борьбе против господ-монополистов, против милитаризма, против возрождения фашистской тирании! Мы присягаем на верность нашим друзьям и в первую очередь народам великого Советского Союза!