Виль Рудин – Пять допросов перед отпуском (страница 34)
Словом, во Франкфурт-на-Майне мистер Ньюмен прилетел со смутным чувством тревоги, тем более, что неожиданный вызов мог отразиться неблагоприятно на так удачно начатой операции. И первым, кого встретил на втором этаже огромного — из стекла и бетона — здания управления специальными армейскими подразделениями, был его давний сослуживец и однокашник по колледжу майор Бенджамин Юнг, он же «Толстый Ю», он же «Боров» — так его окрестили в колледже за непомерную толщину. Разумеется, это прозвище не вызывало восторга у майора Юнга, но внешне он недовольства не проявлял. Просто он еще в детстве понял, что сердиться — значит дать повод еще больше смеяться над собой. И он даже не прочь был порассказать веселый анекдот: «Почему вы, толстяки, такие добродушные? Потому, что нам тяжело убегать...» Но Бенджамин Юнг знал и то, что когда-нибудь он им покажет, всем этим зубоскалам...
При виде Ньюмена Бенджамин Юнг расплылся в сладкой улыбке — мясистые щеки собрались складками, белая пухлая рука протянулась к Ньюмену:
— Здравствуй, дружище!
— Здравствуй, — Ньюмен искренне удивился. Что это с толстяком?
— Зайдешь? — Бенджамин, казалось, не заметил холодка.
— Куда бы это?
— Ко мне, вот здесь. — Он отомкнул дверь, пропустил Ньюмена. — Давно прилетел?
— Только что... — Ньюмен с недоумением осмотрелся: в прошлый раз здесь размещались Скотт и Дженкис. Теперь — один Бен. Обернулся к Бенджамину: — Кажется, кто-то выбился в начальники?
Юнг довольно хохотнул — звук исходил откуда-то из груди:
— Охо-хо, дружище Мэт! Так ведь и ты сам...
— Я сам? Что я сам?
Толстяк насмешливо погрозил пальцем:
— Ну, Мэт, стоит ли от меня скрытничать? Я тебе дорогу не перебегу. — И, поняв по глазам Ньюмена, что тот действительно ничего не знает, дружески хлопнул его по плечу. — Рад, что именно я скажу тебе первым. Могу поздравить с предстоящим выдвижением. Ваш Русский отдел будет расформирован. В Западном Берлине создается филиал ЦРУ, и ваш отдел войдет в него. А тебя, Мэт, тебя планируют назначить руководителем отделения. Старик сказал, что ты чертовски здорово подцепил своего русского майора. Словом, приказ на тебя заготовлен. Пока он не подписан, но старик всерьез надеется, что тебе удастся вытащить русского в Западный Берлин...
— Почему же меня вызвали сейчас, а не после окончания операции?
— Этим делом, — скажу по-дружески, — заинтересовалось высшее начальство, и старик хочет еще раз обсудить с тобой все детали. Не дай бог, если выйдет осечка!
— Ха! Старик еще не запатентовал пилюль от осечек? Тогда, право, не знаю...
— Мэт, дружище, — я тебя не узнаю!
— Послушай, Бен, я не люблю этого тона. Какого черта в самом деле! Ты-то откуда знаешь про русского майора и про всю эту комбинацию?
Бенджамин Юнг дружески улыбнулся: Ньюмен был явно не в духе, но это ровно ничего не значило. Он мог далеко пойти, этот Ньюмен, и ссориться с ним не было никакого смысла.
— Видишь ли, со вчерашнего дня я помощник у старика.
Ошеломленный Ньюмен секунду-другую молча пощипывал усики. Так вот в чем дело! Вот в чем...
— Кто же будет со мной разговаривать? Ты? Или все же идти к старику?
— Сначала я с тобой поговорю. Потом к нему пойдем.
Допрос пятый
Теперь папка с материалами неимоверно разбухла.
В Шварценфельзе я провел не один, как сначала планировал, а целых три дня. Правда, вечерами, после допросов и бесед с людьми, я спохватывался — а Москва? а путевка? Но уехать, не завершив дела, я не мог. И я давал себе слово, что уж завтра поднажму и все закончу, но за одним допросом следовал другой, и эти три дня пролетели, как один.
Тетка Лансдорфа, фрау фон Амеронген, оказалась желчной, неприятной особой. Вела она себя настороженно-недоверчиво, слова из нее приходилось вытягивать словно клещами. Ответы она обдумывала долго, да к тому же они чаще всего были очень краткими и состояли из трех слов: «Ich weìß nícht» — «Я не знаю».
Зато дочка фрау фон Амеронген, миловидная большеглазая Христина, была вся пронизана восторженным преклонением перед Карин Дитмар и майором Хлыновым. Она словно чувствовала свою сопричастность к великому таинству любви и была горда этим.
Полковник Егорычев, комендант Шварценфельза, о майоре Хлынове говорил только со знаком плюс, иногда даже позволял себе подняться на тон выше — тогда Хлынов получал два плюса: Хлынов знал город и округ; Хлынов умел понимать людей и привлекать их на свою сторону; Хлынов пользовался авторитетом среди населения; с Хлыновым охотно работали представители местных органов самоуправления и культурных организаций, он умел найти подход и к рабочим, и к интеллигенции, и к духовенству — словом, все только в превосходной степени.
О Карин Дитмар полковник Егорычев распространяться не стал, сказав лишь несколько книжно: «То, что она сделала для нас за этот год, не может быть измерено и оценено. Она посеяла в сердцах тысяч людей зерна, которые завтра прорастут всходами дружбы к нам».
Карин Дитмар за эти дни, что мы с ней не виделись, должно быть, немало перенервничала: она как-то осунулась, подурнела. Держалась она по-прежнему свободно, для нее я был не врагом, а другом, который, к сожалению, должен был выполнять неприятную официальную процедуру, и она словно бы знала, что в душе я не одобряю этой процедуры. Но как только я спросил ее о поездке в Западный Берлин, Карин Дитмар мгновенно изменилась: будто окаменела, и хотя лицо ее оставалось прежним — совершенно спокойным, — глаза наполнились слезами. Потом Карин Дитмар извинилась, что не может держать себя в руках; сказала, что даже не в состоянии выступать и что вчерашний концерт пришлось отменить; извинилась, что при прошлой нашей встрече утаила от меня историю с поездкой в Берлин — и рассказала все.
Подписывая протокол, посмотрела мне в лицо, сказала:
— Чувствую, вам неприятна моя неоткровенность. Я поступила опрометчиво. Мне думалось, что деньги, если я использую их только на Арно, не могут иметь отношения к нам, ко мне и Алексею Петровичу. Потом я поняла ошибку, но исправить ее было невозможно, хотя я и отослала деньги назад: ведь я ездила туда. И эту свою ошибку я усугубила молчанием. Но не потому я молчала, что была в чем-то виновата. Я думала — этот случай может доставить лишние неприятности Алексею Петровичу, а я так хотела избавить его от них!
Приглашение поехать со мной в Берлин она восприняла совершенно спокойно и с полным доверием — даже не спросила, долго ли там пробудет. Она сказала, что, разумеется, это ее долг — вывести Лансдорфа на чистую воду и вообще сделать все, чтобы снять с Алексея Петровича всякие подозрения.
И осталось во всей этой хитроумной комбинации майора Ньюмена одна лишь неясность: откуда взялась анонимка? Уж очень вовремя она поступила в Берлин, в Управление военных комендатур. Настолько вовремя, что это наводило на мысль: не была ли она подстроена специально, чтобы вытащить Алексея Петровича в Берлин — в маленьком Шварценфельзе, в самой глубине Советской зоны, разыгрывать комбинацию было слишком уж рискованно...
Итак — последний допрос...
За окном — густая синь берлинского вечера, ясная октябрьская луна висит над деревьями парка, холодный воздух льется через форточку.
Днем я разложил по порядку все материалы дела, еще раз сверился с планом следствия — получалось, что все вопросы отработаны. Заготовил оставшиеся процессуальные документы — постановление о приобщении вещественных доказательств, пистолета и письма, — и протоколы их осмотра. Когда же дошел до постановления о предъявлении обвинения — споткнулся. В этом постановлении излагается все, что известно следствию о совершенном преступлении — время, место, обстоятельства, мотивы. И после того, как это постановление предъявят, человек становится обвиняемым... Я теперь как будто все знал о Лансдорфе-Лоренце, но червь сомнения остановил мою руку: не было ясности с той анонимкой.
Роман Иванович всегда говорил: опасно остановиться на полпути! Бывает у следователя такое состояние: преступление доказано, все вопросы отработаны, цепь доказательств замкнулась — можно следствие заканчивать. Следователь испытывает чувство внутреннего удовлетворения, даже довольства собой, своей работой... «Смотри, не ошибись! — говорил наш Роман Иванович. — Подумай еще раз, закройся в кабинете на час-другой, посиди спокойно, полистай дело...»
Вот эта мысль, мелькнувшая в Шварценфельзе и оставившая тогда неприятный осадок в душе, мысль, откуда взялась анонимка, заставила меня отложить недописанное постановление и вызвать Лансдорфа-Лоренца на еще один, теперь-то уж наверняка последний, допрос. Я подумал, не может такого быть, чтобы Лансдорф-Лоренц хоть что-нибудь да не знал об этом. Я, правда, до этой поездки в Шварценфельз вопроса такого не задавал, вот он, видимо, и отмолчался: сам инициативу подследственный в таких случаях не проявляет. Улик в этой части у меня не было, но, раз появилось сомнение, спросить следовало. И, готовясь днем к этому последнему допросу, я даже не стал лишний раз копаться в деле, чтобы набросать на бумаге какие-нибудь узелки, на которых Лансдорфа-Лоренца можно было бы ловить: во-первых, узелков таких не было, и ловить его было не на чем, дело я знал наизусть, а во-вторых, петлять Лансдорфу-Лоренцу теперь было бессмысленно, да он к тому же не знал, что мне известно, а что — нет. Словом, если он к анонимке причастен, должен выложить. Так я считал...