Виктория Блэк – Сто сорок четыре часа (страница 3)
Таксист — молодой парень с золотой цепью поверх футболки — лихо подхватил его чемодан.
— Куда едем, шеф?
Август назвал адрес. Старый район, хрущёвки, двор, где он гонял мяч с пацанами. Таксист присвистнул.
— Ого, далековато. Но довезу с ветерком. Садись.
Машина тронулась. За окном поплыли огни МКАДа, рекламные щиты, бесконечные ряды многоэтажек. Август смотрел и не узнавал город. Всё изменилось. Или изменился он.
— Слушай, а ты откуда? — спросил таксист, поглядывая в зеркало заднего вида. — Акцент чудной. Не наш, да?
— Из Америки.
— О-о-о! Круто. А чё там, правда, что ли, все на «Макдональдсе» сидят?
Август улыбнулся.
— Не все. Некоторые на салатах.
— Понял. А я вот «Бургер Кинг» люблю. Ну, расскажи, как там жизнь?
И Август вдруг начал рассказывать. Не о стартапах и инвестициях, а о том, как в Бостоне зимой дует ледяной ветер с Атлантики, как сосед-итальянец каждое воскресенье печёт пиццу и угощает весь подъезд, как он скучает по чёрному хлебу и настоящей сметане. Таксист слушал, кивал, вставлял свои истории про жену и тёщу. И Август поймал себя на мысли, что ему легко. Легко говорить с этим незнакомым парнем на простом, родном языке о ерунде.
Потому что завтра предстоял разговор совсем другой.
Машина свернула во двор. Фонарь у подъезда всё так же мигал. Детская площадка с покосившимися качелями. Лавочка, на которой он в четырнадцать лет впервые поцеловал соседскую девчонку.
— Приехали, — сказал таксист. — С вас тыща двести.
Август протянул две тысячи.
— Сдачи не надо.
— Ого, спасибо! Удачи тебе, американец.
Август вышел из машины. Чемодан стукнулся об асфальт. Он посмотрел на окна пятого этажа. В кухне горел свет.
Лифт не работал.
Он поднял чемодан и шагнул в подъезд.
Глава 2. Квартира 47
Лифт не работал. Восемь лет прошло, а лифт всё так же не работал.
Август поднимался на пятый этаж пешком, и каждый пролёт отзывался в ногах странной, почти забытой мышечной памятью. Здесь на втором этаже он в детстве разбил коленку, упав с велосипеда, который тащил наверх. Здесь на четвёртом пахло кошками и жареной рыбой — соседка, тётя Рая, видимо, ещё жива.
Он остановился перед дверью. Старая, обитая коричневым дерматином, с медной цифрой «47», потемневшей от времени. Он не предупредил, что прилетел сегодня. Рейс перенесли, и он решил: зачем звонить? Хотел увидеть её первую реакцию. Или боялся, что если предупредит, то она начнёт готовиться, суетиться, и между ними снова встанет этот неловкий парадный фарфор встреч.
Пальцы сами нащупали звонок. Мелодия — всё та же, «Подмосковные вечера». Он нажал.
За дверью — тишина. Потом шаркающие шаги, осторожный взгляд в глазок.
— Кто там?
Голос. Родной, чуть глуховатый, с теми самыми интонациями, которые он слышал в кошмарах, когда снилось, что он опаздывает на её похороны.
— Мам, это я. Август.
Щелчок замка. Второй. Цепочка, которую она всегда вешала, когда была одна.
Дверь открылась.
Она стояла в домашнем ситцевом халате, в тапочках с помпонами, в руке — очки для чтения. На носу — след от дужки. Видимо, читала. Волосы, уже тронутые сединой, были собраны в простой пучок, а не в парадную причёску с лаком.
Она просто смотрела на него, приоткрыв рот. В коридоре горела тусклая лампочка, и в этом свете он увидел то, что не разглядел бы в суете свадебного банкета: глубокие складки у рта, тонкую, почти прозрачную кожу на руках, слегка припухшие веки.
— Густик... Гольцман ты мой, — выдохнула она.
И эта нелепая, случайная рифма «Густик — Гольцман» вдруг пробила его броню. Так она говорила в детстве, когда он приходил из школы с гордостью: «Мам, меня учитель похвалил, сказал, что у Гольцмана светлая голова». Она смеялась и отвечала: «Густик-Гольцман, золотая голова».
Халат упал с её плеча, когда она дёрнулась к нему. Очки брякнулись на пол. Она не стала поднимать. Она просто вцепилась в него, в его дорожный плащ, пахнущий самолётом и чужим одеколоном из Duty Free.
— Ты чего... ты чего не позвонил? Я бы встретила... Я бы стол накрыла... — забормотала она, уткнувшись лицом в его грудь, и он почувствовал, как её плечи начинают мелко дрожать.
Август стоял на пороге собственного детства с чемоданом в одной руке и матерью в другой. Восемь лет он мечтал об этом моменте, репетировал сдержанное «Hello, mother», а теперь просто стоял истуканом, боясь пошевелиться, чтобы не разрушить хрупкость этого мига.
— Мам, ну хватит. Хватит, — хрипло сказал он, опуская чемодан. — Плащ новый, изомнёшь.
Она тут же отстранилась, шмыгнула носом, пытаясь принять строгий вид.
— Ох, прости. Заходи, чего встал? Разувайся, тапки твои я сохранила.
Он зашёл в прихожую, и его обдало тем самым запахом. Ваниль, выглаженное бельё, старая мебель и немного — лекарства. «Корвалол», — догадался он. Сердце, значит, у неё пошаливает.
На обувной полке, среди её аккуратных туфель без каблука, действительно стояли старые синие тапки с протёртой стелькой. Размер сорок третий. Она хранила их восемь лет. Август наклонился, снял свои итальянские лоферы и сунул ноги в эти облезлые тапки. Нога вошла как влитая.
— Проходи на кухню, — сказала мать, уже суетясь, поправляя халат. — Я сейчас чай поставлю. У меня пирог есть, вчера пекла, правда, думала, к свадьбе...
Она говорила и говорила, заполняя словами пустоту восьми лет, пока он шёл по коридору, задевая плечом старый шкаф. На стенах висели те же фотографии. Он в первом классе с гладиолусами. Он на выпускном с гитарой. Его фото из студенческого, которое она выпросила у его бывшей одногруппницы через «Одноклассники».
На кухне было чисто, уютно. На подоконнике — герань. На холодильнике — магнитик с надписью «Boston», который он прислал ей три года назад в конверте на Новый год, забыв вложить записку.
Он сел на старый табурет, обитый клеёнкой. Мать гремела чашками, стоя к нему спиной, и плечи её всё ещё подрагивали.
— Ты похудела, — сказал Август, просто чтобы что-то сказать.
— Да ну, брось, — ответила она, не оборачиваясь. — Это ты у нас бизнесмен, стройный, наверное, в спортзал ходишь. А я всё с диваном воюю.
— Мам, я серьёзно. Как ты себя чувствуешь?
Она повернулась. В глазах стояли слёзы, но она улыбалась.
— Нормально, сынок. Сейчас, когда ты приехал, — отлично.
Она поставила перед ним чашку с отбитой ручкой. Его любимую чашку с медведем. И тарелку с пирогом.
— Ты голодный? Давай я картошки пожарю? С лучком, как ты любишь. Или, может, суп? У меня борщ есть.
— Пирог сначала, — сказал он, беря кусок. — А потом — всё остальное.
Он откусил. Тесто было чуть суховатым, но начинка — вишнёвая, кисло-сладкая, — та самая, из детства. Мать стояла напротив, комкая в руках полотенце, и смотрела, как он ест. И в этом взгляде было всё: и страх, что он сейчас скажет «спасибо, я пойду в отель», и надежда, что он останется, и бесконечная, всепоглощающая материнская любовь, которую не смогли заглушить ни океан, ни годы молчания.
Август жевал, чувствуя, как горячий ком подступает к горлу. Не от пирога. Он вспомнил, как в детстве, когда они жили вдвоём, мать часто сидела напротив с пустой тарелкой и смотрела, как он ужинает. «Я на работе перекусила», — врала она тогда.
— Вкусно, — сказал он с набитым ртом. — Очень вкусно, мам.
Она выдохнула. Потом вдруг подошла сзади, обняла его за плечи и прижалась щекой к его макушке.
— Глупый ты мой Гольцман, — прошептала она. — Приехал всё-таки. А я уж думала...
— Что думала?
— Что так и не увижу тебя больше. Сны дурные снились.
Он развернулся на табурете и взял её руки в свои. Руки были сухими, с набухшими венами и тонкой ниткой простого обручального кольца, которое она так и не сняла после смерти отца.
— Я здесь, мам. И у нас есть ещё два дня до свадьбы этого балбеса. Только ты и я. Рассказывай. Всё рассказывай, что я пропустил.