реклама
Бургер менюБургер меню

Виктор Шендерович – Савельев (страница 16)

18

— Встаньте в строй, рядовой. Что это вы на ногах не держитесь…

Он говорил правду. На ногах я не держался. Шел третий месяц моего рабства, и меня, собственно, уже не было. Было — тело, пытавшееся выжить среди себе подобных и проваливавшееся в бесчувствие, едва зубчатая передача службы выбрасывала его на островок верхней койки. И только там, на самом донышке бесчувствия, за подкладкой сна, еще оставалось что-то от моего «я».

— Надо будет заняться с вами физподготовкой после отбоя, — говорит он, поигрывая связкой каптерных ключей на цепочке. — Ерохин — на месте, остальные — разойдись!

— Ну что, гавненыш, — говорит он, когда мы остаемся вдвоем, — ты еще не хочешь удавиться?

Чай подостыл, уже можно было отглотнуть его не обжигаясь. Сладкий горячий чай — что может быть лучше? Коротышка, с кровью выплевывающий свои гнилые зубы, — вот что лучше. Черная сталь, холодящая ладонь, — и скулящий от ужаса коротышка. Когда открываются в этом дерьмовом городе столы справок?

Я прихлебывал чай и ждал рассвета, но рассвета не было, и я лег и закрыл глаза, и тогда он вразвалочку вышел из своей каптерки, накручивая взад-вперед цепочку на сардельку указательного пальца. Он учуял мышь, незаменимую для показательной вивисекции, и вот впервые стоит перед нами, расставив крепенькие ноги и вентилируя цепочкой густой казарменный воздух, — надсмотрщик, принимающий новую партию товара — и моя усмешечка напарывается на пристальный взгляд голубых глаз. «Вам весело, товарищ рядовой?» — «Что вы, нисколько…» — «Что?» — «Нисколько, товарищ… простите, я не знаю вашего звания» — я действительно не различал тогда погон! — это простительная вещь, если вдуматься; коротышка не отличал Баха от Глинки, он даже не подозревал об их существовании — и никто не заставлял его чистить за это гальюн! «Простите, я не знаю вашего звания», — сказал я, и стоявшие рядом хохотнули.

Усмешка досужего путешественника еще лежала на моем лице, а внимательный прищур его голубых глаз уже примерял меня к пыточному колесу первого года службы.

…Я живу в сортире. Я пропах мочой, я скребу обломком бритвы проржавевшие писуары. Все, что было со мной до этого — Москва, любовь, черное крыло и белая кость «Бехштейна», — было уже не со мной. Я стою у измазанного калом подоконника с обломком бритвы в руке, которой не хватает силы полоснуть по венам. Я не выйду отсюда, пока он не признает сортир убранным, а он не сделает этого до глубокой ночи. Помочится в отдраенный мной писуар, буркнет: «На сегодня — все», — и, шаркая, пошлепает мимо замершего дневального к своей койке, а меня за час до подъема поднимет по его приказу дежурный, и, стуча зубами от озноба, я снова отправлюсь в сортир — так старая цирковая лошадь сама идет к опостылевшей тумбе. И будет еще один день, еще поворот на один градус скрипящего колеса службы, и через сколько-то таких слившихся воедино поворотов — я стою среди ночи, склонившись над раковиной, пытаясь отмыть терпкий, пропитавший меня насквозь запах, затылком чувствуя взгляд привалившегося к косяку коротышки — и угадываю его голос за мгновение до того, как он раздается.

— Ты чего, солдат, — говорит голос, — никак собрался отдыхать?

Отпаренные ноги в войлочных тапках, штрипки кальсон болтаются у пола.

— Так точно, — говорю я, пытаясь совладать с голосом, сквозь который рвется наружу пекло ненависти.

— Ни х… себе заявочки, — весело кидает он себе за спину, и там, гоготнув, обнаруживаются еще двое: сержант Глотов и кто-то из «дедов».

— Солдат, — неторопливо копая в дупле спичкой, говорит коротышка, — ты назначен мною бессменным дежурным по сортиру — что не ясно?

— Сортир убран, товарищ старший сержант, — говорю я, не узнавая своего голоса.

Спичка дважды перелетает из угла в угол обметанного прыщами рта. Плотное тело отваливается от косяка и подходит ко мне. Его место в проеме занимают зрители.

— Чего сказал, солдат?

— Сортир убран.

Удар по косточке, по ноге, стертой еще на полевом выходе.

— Ножки вместе поставь, товарищ рядовой! — Ощеренный рот обдает меня смрадом. — И еще раз повтори, а то я не расслышал!

Пузырек холода в животе, лопнув, разливается по телу.

— Сортир убран, — говорит кто-то моими губами, — и сегодня я больше туда не пойду.

Спичка перестает прыгать из угла в угол рта, застывает у бугристого подбородка.

— Хорошо, солдат.

Резкий поворот; мускулистый торс в голубой майке, задев Глотова, исчезает за косяком. Мое тело, ожидая своей судьбы, остается стоять у раковины. Ждать ему недолго.

— Дневальный, подъем третьему взводу!

— Не надо! — Я бросаюсь в коридор: — Не надо, подождите! — но уже орет дурным петухом перепуганный дневальный, и скрипят пружины коек, стряхивая в проходы измученных недосыпом заложников. Тела образуют строй, и я замираю, парализованный неотвратимостью этого построения.

— Третий взвод! — сияя чудовищной своей правотой, кричит вырванным из сна людям коротышка. Предстоящее распирает его. — Рядовой Ерохин, находясь в наряде вне очереди, отказался убирать сортир! — Он делает паузу, давая десяткам воспаленных глаз найти мое тело, съежившееся у шинелей — там, где застигло его построение.

— Рядовой Ерохин устал, — сочувствующе поясняет коротышка и снова делает паузу, грошовый клоун. — Он перетрудился. Поэтому сортир за него уберете вы.

Я отворачиваюсь, я не хочу видеть их, никого, но голос настигает меня, рвет на куски:

— Надо выручать товарища. — Пауза. И не глядя, я вижу, как он набирает в свою квадратную грудь воздух. — Напра-во! Ерохину — отбой, остальные — в сортир — бего-ом… Отставить! По команде «бегом» корпус наклоняется вперед, локти согнутых рук прижаты к бокам… Бего-ом… — марш!

Мой взвод бежит мимо моего тела, стоящего у шинелей, следом, шаркая, проходит коротышка.

— Товарищ старший сержант, — говорю я. Слова комкаются в горле. — Разрешите мне…

— Отбой, солдат, — ледяным голосом обрывает он. — Отбой по полной форме. — Губы брезгливо извиваются у прыщавого подбородка. — Спокойной ночи. Надеюсь, тебя хорошенько отхристят[3] сегодня. Бегом была команда! — рявкает он вслед взводу и, шаркая, отправляется в бытовку, у входа в которую одобрительно ржут сержант Глотов и тот, второй.

Когда я открыл глаза, спина в голубой майке только скрылась за дверью, но это была дверь в ванную.

Полоса солнца лежала на стене гостиничного номера.

Тушеная капуста с котлетой неизвестного происхождения, стакан пахнущего посудомойкой чаю и два куска хлеба. Уже можно было уходить, а я все сидел за грязноватым буфетным столом. Я ждал девяти — в девять открывалась справочная будка на площади. Я нашел ее на рассвете, пройдя по пустынной улице до памятника, протянувшего в эту пустоту свою традиционную руку. Коты неспешным шагом переходили проезжую часть, сморщенные афиши вечернего концерта зубрили мою фамилию; над запертым тиром красовалась эмблема ДОСААФ и лозунг «Учись метко стрелять!».

Без двадцати девять я перестал возить по тарелке остывшую котлету и вышел из гостиницы.

Киоскер пересчитывал газеты, у окошечка уже собирались прохожие; один был совсем небольшого роста и коренастый, но гораздо старше. Я встал в хвост и купил «Правду» — рука киоскера в обрезанной старой перчатке привычным жестом бросила на блюдечко сдачу. Я спрятал двушку в кошелек — может, пригодится. Отойдя, развернул газету и механически пробежал ее по диагонали, читая и не понимая заголовки. Я посмотрел на часы — было без семи девять — аккуратно сложил газету и, сдерживая шаг, двинулся по лучу уже знакомой улицы.

Я не знал, что буду делать, когда чья-то рука протянет мне из окошечка листок с адресом.

Я уже понимал, что не убью его, не сумею даже напугать по-настоящему. Воровать пистолет у постового? Яд из аптеки? Смешно. А смешнее всего — я сам в роли Гамлета. Что же тогда?

Но ноги уже привели меня к будке на площади и встали у окошка, за которым копошилась, раскладывая свой утренний пасьянс, седенькая Немезида.

— Имя, отчество…

Его отчество я знал.

В тот вечер, объявившись в новенькой парадке с широкой щегольской полосой вдоль погон — погоны ему пришивал и чистил сапоги маленький каптерщик Гацоев, он же носил в коробочке из-под сахара пайку из столовой, за что был милостиво снят с физзарядки… — так вот, в тот вечер коротышка построил взвод и, воняя по случаю своего старшинства, велел отныне и до дембеля называть себя по имени-отчеству, каковое и сообщил с неподдельным уважением. Я было подумал, что он пьян, но ошибся. Это было что-то другое.

— Вопросы.

Вопросов нет — мы молчим. Взгляд трезвых, холодно-веселых глаз начинает скользить по шеренге и безошибочно останавливается на мне.

— Рядовой Ерохин!

— Я!

— Жопа моя! — свежо шутит коротышка. — Выйти из строя!

Шаг, шаг, поворот кругом. За что они все презирают меня, почему так услужливо растянуты улыбками рты?

— Рядовой Ерохин, поздравьте меня с получением очередного звания!

— Поздравляю.

— Громче — и я сказал: по имени-отчеству, Ерохин!

Прыщеватое лицо уже не улыбается. Если я не отвечу, он погонит взвод на спортгородок, а ночью мои боевые товарищи опять будут меня бить, вкладывая в удары всю свою тайную ненависть к коротышке, все желание свободы, весь страх оказаться на моем месте.

Но это ночью. А сейчас он скомандует мне встать в строй — и начнется ад, отработанный уставной ад, и уже ноет живот вечным пузырьком холода под диафрагмой, и заранее разламывается бессонницей мозг, и покачивается, наливаясь страхом и ненавистью, многоголовая гидра взвода, наваливается, душит — господи, да не все ли равно?