реклама
Бургер менюБургер меню

Виктор Шендерович – Савельев (страница 15)

18

Его попросили зайти за ширмочку и там раздеться. Совсем? Да.

Савельев стоял без штанов, в полуобмороке вяло соображая, что надо бы потребовать адвоката и связаться… — но с кем? с Ляшиным? кто его вызволит отсюда? Он представил себе ответный удар: его арест, несомненно, очередная провокация против России! — но это не утешило почему-то.

Рослый человек, прощупав мышцы расставленных рук, безо всякого выражения на лице попросил Савельева повернуться и наклониться.

Голый, в одних носках, поэт стоял раком. Думать в этой позе не получалось, и он смиренно пережидал один из самых удивительных моментов своей жизни безо всяких мыслей вообще.

В заднице у поэта ничего не нашли. Когда он вышел из-за ширмы, две девушки в форме выдавливали пасту из его тюбика и разламывали таблетки из аптечки…

И он вдруг подумал: они ничего не знают!

Нет, ну правда: при чем тут таблетки?

Таблетки унесли на анализ. Офицер, явно старший здесь, внимательно смотрел на Савельева, сидя чуть поодаль, и Савельев позволил себе встретиться с ним взглядом.

И улыбнулся, и вздохнул счастливо: нет, они ничего не знали!

Это была просто проверка!

С какой стати эта проверка, Савельев не хотел и думать. Какая разница? Главное: никто тут ничего не знал — ни про убитого инвалида по фамилии Мельцер, ни про мародерство. И женщина из прошлого, которую он трахнул по случаю, из принципа, ничего не заявляла в полицию.

Он все рассчитал правильно!

Савельев был чист, и мало ли кому чего привиделось.

Через десять минут заметно озадаченные сотрудники безопасности отпустили подозрительного пассажира — и быстро провели его через все пограничные формальности, чтобы тот успел на самолет.

Савельев сидел у окна, глядя на последние хлопоты техников у крыла, и в душе его стояла пустота: совсем ничего не было там, зеро. Общее сальдо, впрочем, позволяло считать поездку удавшейся: он был жив и на свободе. И он победил, победил!

— Победа, — выговорил он, закрепляя ощущение.

С этим утешительным сальдо Савельев и полез в дорожный рюкзачок за полетными наглазниками: едва напряжение отпустило, его сморило насмерть. Спать, спать… Какое счастье!

Уже устраиваясь поудобнее с нашлепкой на глазах, уже проваливаясь в дрему, Савельев подумал, что все это и был сон — и кошмар той январской ночи, и жизнь в полуобмороке, и вся эта поездка: странный отель, призрак с выломанной глазницей, женщина из прошлого…

Но невыключенный айфон блямкнул из реальности, и, вздохнув, путешественник полез на ощупь в карман рюкзачка: выключить машинку. И, на автомате, поднял наглазник, открыл письмо.

Письмо было от Ляшина: «Отпустили тебя? Хорошего полета».

И смайлик.

Тут же блямкнуло второе: «Это была борьба с террором, зёма. Чтобы ты помнил себя».

Третье напутственное письмо от всесильного дружбана гласило: «Приезжай на палку».

— Ата бесэдер? — спросил на иврите участливый человек из соседнего кресла, и Савельев догадался, что только что застонал в голос.

— Аre you OK? — переспросил сосед.

— O’кей, — ответил Савельев.

Он отключил айфон, откинулся в кресле и надвинул на глаза тряпицу. Грудь его тяжело вздымалась.

Самолет дрогнул и пополз в сторону взлетной полосы.

ЭПИЛОГ

Когда время песка, скрипя, поворачивается вспять,

и нашаривает рука обезумевшие часы,

не спеши перейти рубеж темноты. Возвращайся в сон.

И не спрашивай у песка, почему он шуршит — в тебе.

Когда время воды придет колотиться в твое окно,

отгрызать обреченный пляж и трясти балконную дверь,

пришлеца в лицо ты узнать не пытайся — сойдешь с ума.

И не спрашивай у воды, далеко ли отсюда Стикс,

Но попробуй уснуть опять. Время света к тебе придет,

белый город встанет вдали, чтобы сниться теперь всегда.

Вдоволь воли, запас воды, бесконечный счастливый день…

И не спрашивай у небес, не напрасно ли это все.

Там Мельцер (1967–2013).

Перевод с иврита Олега Савельева.

2014–2016

ИЗ РАННЕЙ ПРОЗЫ (1983–1994)

В чужом городе

Название города ничего не нашептало мне, не кольнуло памяти — ни в филармонической бухгалтерии, где ждал своих командировочных, ни в полуночном цейтноте вокзала; и когда имя города маячило потом на занавесках фирменного поезда, ничего не дернуло неубитого нерва, ничто не помешало пить чай и жевать вываренное до песочной сухости яйцо.

Но спустя сутки я открыл глаза в гостиничном номере и долго лежал в темноте с пересохшим ртом, слушая буханье сердца. Сердце выстукивало имя города. Сна не было.

Я нащупал тапки. Поплелся в ванную; еще щурясь, прополоскал рот и умылся. Тараканы в панике разбегались от моих ног. На батарее сохли носки. Имя города колотилось изнутри в грудную клетку.

Я зажег в номере свет, сунул в налитую чашку кипятильник и стал ждать, тихонько повторяя за сердцем его одностопный ямб. Я ждал, как ждет рыболов, — имя города извивалось на крючке — и уже знал, что вытащу из памяти какую-то чудовищную рептилию. Когда вода в чашке забурлила, тамтам сердца, стукнув, соскочил на двупалый хорей ненавистной, все эти годы тлевшей во мне фамилии.

Кипяток с минуту плескал через край, прежде чем я выдернул вилку из розетки.

Он был моим хозяином.

Год — от осени до осени — я принадлежал, как вещь, этому коротышке с нечистой кожей и гниловатыми зубами. Он был хозяином моей жизни и мог делать с ней все, что ни пожелал бы, кроме одного: он не имел права ее уничтожить. Я не подлежал выкупу в этом ломбарде, но имел некую залоговую стоимость — не больше стоимости швейной машинки. Если бы я издох у его сапог, меня бы просто списали, как списывали других, переслав домой в цинковом ящике.

Претензии дирекцией этого ломбарда не принимались.

Год — от осени до осени — он был моим хозяином, гнилозубый старший сержант, уроженец этого города.

Я разодрал пачку чая и сыпанул из нее в кипяток. Заварка рассыпалась; рука, державшая пачку, не слушалась меня. Не слушалось и сердце, колотившееся так, словно пыталось удрать отсюда вместе со всеми потрохами.

Я вытер о сиденье стула влажные ладони и аккуратно, стараясь успокоиться, растворил в чашке три куска сахара. Снимать заварочную горку не стал — чифирь так чифирь, тем лучше.

— Солдат, ты чем-то недоволен?

Пухлый червяк пальца пролезает под верхнюю пуговицу моей гимнастерки и сгибается стальным крючком. Крючок, душа меня, начинает поворачиваться.

— Не слышу ответа, солдат!

Крючок тянет меня вниз — проклятый запах его тела, меня тошнит от него — улитка уха возникает у моих пересохших губ.

— Не слышу ответа!

Резкий рывок, как рыбу из воды, вырывает меня из строя.

— Чем недоволен, солдат?

Я молчу. Я молчу уже давно, но этого мало. Надо еще что-то сделать с глазами, с лицом… Отработанный сержантский тычок — точно между пуговиц кулаком — вгоняет меня обратно, как ящик в ячейку, вырывает хрип из надорванной груди.