Виктор Нечипуренко – Созвездие смыслов: философские рассказы и притчи (страница 10)
Именно в этом душном мареве растерянности и абсурда рождался и звучал «сибирский суицидальный пост-панк» – музыка «Гражданской Обороны». Егор Летов, ее бессменный лидер, не пытался предложить программу выхода или взвешенный анализ происходящего. Его творчество было выхлопом эпохи, ее нервным срывом, ее криком. И сам он, кажется, остро чувствовал природу этого крика. «Я не думаю, что мои песни – песни взрослого человека, – говорил он. – Мои песни – это песни животного. Это песни какого-то ребёнка, которого довели до состояния, когда он автомат в руки взял…».
В этих словах – ключ к пониманию и силы, и, возможно, трагедии Летова. Он не говорит языком рефлексии, анализа, взрослого поиска решений. Он говорит языком предельного, почти биологического отторжения действительности, языком инстинктивного вопля существа, загнанного в угол. Это реакция ребенка, который на невыносимую боль и страх отвечает не попыткой понять или договориться, а слепой яростью, хватаясь за «автомат» – будь то гитара, слово или сама поза тотального отрицания. Мамлеевский «Прыжок в гроб» перестает быть просто литературным образом, он становится метафорой жизненной стратегии – если не ухода из жизни физической, то ухода из мира взрослых смыслов, из попыток строить и «перестраивать», в мир чистого, незамутненного рефлексией протеста.
Но в этом отказе от взросления, в этой фиксации на детско-животной реакции на травму таится огромная опасность. Неизжитый инфантилизм, пусть даже спровоцированный чудовищными обстоятельствами, может оказаться ловушкой. Ребенок с автоматом опасен не только для других, но и для себя. Он не видит выхода, кроме как стрелять или прятаться. Он теряется в лабиринтах своего детства, своей боли, своего бунта, не находя пути к интеграции этого опыта, к его преодолению не через отрицание, а через трансформацию. И финал может оказаться закономерным: тот, кто так и не смог или не захотел вырасти из состояния «ребенка с автоматом», рискует остаться в этом состоянии навсегда, пока оно не поглотит его целиком. Возможно, именно в этом «потерянном детстве», в этом экзистенциальном тупике неизжитого инфантилизма и кроется одна из причин той преждевременной гибели, которая кажется почти запрограммированной в самой сути этого отчаянного, надрывного и такого по-детски беспощадного бунта.
Боря и липистричество
В славном городе Одессе маленький Боря с трепетом обходил электрические столбы. На каждом втором красовалось грозное «Не влезай, убьет!», а на некоторых – для особо непонятливых – череп с костями и молниями. Боря не то что лезть – дышать рядом боялся.
Гуляя как-то с бабушкой, Боря решил ее подразнить. Подошел к столбу и сделал вид, что сейчас ка-а-ак полезет! Бабушка аж подпрыгнула:
– Боря, шо ты делаешь?! Ты ж не совсем еще сумасшедший! Тебе шо, убиться захотелось?! Таки столб под
С тех пор Боря твердо знал: липистричество – штука смертельная, особенно для тех, кто лезет вверх, туда, где, как писал классик, «персики зрелее, чем внизу».
Прошли годы. И вот уже подросший Боря видит картину: какой-то дядька в спецовке спокойно лезет на тот самый столб, да еще и ковыряется там в проводах. Боря замер в недоумении.
– Так шо, – подумал он, – выходит,
Лестница для Ангелов, или кому доверить девицу
В стародавние времена, когда мудрость еще ценилась дороже звонкой монеты, а девицы красные были воистину красны не только румянцем, но и скромностью, встал перед одним почтенным Градоправителем вопрос нешуточный: кому доверить свою единственную дочь, Любаву-Лебедушку, для сопровождения на Великий Праздник Урожая? Путь предстоял через всю городскую площадь, по ковру цвета спелой вишни, прямо к ступеням собора, а вокруг – толпы народа, блеск нарядов, суета сует и прочие мирские соблазны.
Позвал Градоправитель Мудреца, славившегося знанием древних уставов и цитат из творений самого Патриарха Царьградского.
– Отче, – взмолился Градоправитель, – цветут женихи вокруг Любавы, как маки в поле! Один краше другого, усы кручены, кафтаны шиты золотом, речи медовые. А сердце мое не на месте. Кому вручить сокровище мое, дабы и честь ее была соблюдена, и душа не смутилась?
Мудрец погладил седую бороду, прищурился хитро и изрек, словно по-писаному:
– Помнишь ли ты, правитель, слова святейшего Патриарха? «Облачение девицы – тайна души ея, и чем сокровеннее сия тайна, тем паче она сияет красотой неземной». Не тому доверяй, кто на блеск внешний падок, а тому, кто тайну эту узреть и сохранить способен.
– Мудрено говоришь, отче, – вздохнул Градоправитель. – А как узнать такого?
– А вот слушай далее, – невозмутимо продолжил Мудрец. – Патриарх наш говаривал: «Прогулка с девицей по красной дорожке – занятие богоугодное». Думаешь, почему? Да потому что «радость девицы радует ангелов, кои восходят на небо по лестнице, устланной той самой красной дорожкой!» Представь себе: идет девица, сердце ее трепещет от уважения и чистоты, коими окружил ее спутник, улыбается она светло – и ангелы, глядь, уж по дорожке-лестнице вереницей тянутся ввысь, радуясь за нее!
Градоправитель аж присвистнул от удивления.
– Стало быть, спутник ейный ангелам уподобляется? – спросил он робко.
– «Такого уподобления ангелам, – важно поднял палец Мудрец, – в меру сил человеческих, удостаивается не каждый!» Ибо, как сетовал Царьградский Патриарх, «так мало благочестивых мужей на белом свете, коим можно доверить девицу красную». А все потому, что тот, кто сподобился, кто истинно ее ведет, так что ангелы по дорожке той, как по трапу, взбегают, – тот, яко ангел небесный сам, «не любит мира, ни того, что в мире…» Ему не до кафтанов златотканых, не до взглядов завистливых, не до мыслей суетных. Он дело свое ангельское делает – девицу бережет.
Почесал Градоправитель в затылке. Оглядел он женихов-молодцов: один мускулами играет, другой кошельком позвякивает, третий комплиментами сыплет, как горохом. Явно любят они мир и все, что в мире, особенно себя в нем. И тут взгляд его упал на тихого отрока Ивана, стоявшего в сторонке. Одет он был просто, в глазах – ни огня мирского, ни лести, глядел он больше на небо, чем на толпу.
– А попробую-ка я Ивана, – решил Градоправитель, махнув рукой на сомнения.
И что же вы думаете? Иван взял Любаву под руку так бережно, словно нес хрустальный сосуд. Провел ее через всю площадь, не глядя по сторонам, не слушая шепотков, лишь оберегая ее от толчеи да улыбаясь чему-то своему, небесному. И Любава рядом с ним шла так спокойно, так светло, что и впрямь казалось – ангелы над красной дорожкой устроили целое шествие, используя ее как удобную взлетную полосу.
Миссию свою Иван выполнил и, не ожидая наград, удалился к своим делам. А Мудрец, глядя ему вслед, только крякнул довольно:
– Вот вам и ответ, правитель. Не тот хорош, кто блестит, а тот, при ком ангелам по красной дорожке взбираться не совестно. Ищите мужей, что больше на небо поглядывают, чем на мирскую суету – им и девицу доверить можно. Хоть и редки они, ох, редки… как лестницы для ангелов на городских торжищах.
Голгофа на Черепе
В древнем замке, где пылятся атласы человеческих душ, измеренных циркулем и кронциркулем, встретились как-то две тени. Одна принадлежала доктору Иоганну Гаспару Шпурцгейму, неутомимому картографу выпуклостей и впадин, верному ученику, а позже и оппоненту великого Франца Йозефа Галля. Другая тень принадлежала тому, кого доктор, по старой памяти или новому знанию, почтительно звал «Мессир».
Доктор Шпурцгейм, чьи пальцы за долгую земную жизнь ощупали, казалось, все возможные конфигурации черепов, от гениев до безумцев, выглядел задумчивым.
– Мессир, – начал он тихим, словно шелест старых карт, голосом, – была у меня одна затаенная мысль, одна научная гипотеза, которую я тщился проверить всю жизнь, но так и не преуспел. Я искал на черепе то особое место, ту выпуклость или, быть может, впадину, что соответствовала бы… Голгофе. Месту Лобному. Вместилищу того особого склада ума или души, что ведет к жертвенности, к страданию, к великому перелому… Я полагал, что у Спасителей, у Мучеников, у великих Страдальцев должен быть этот знак, эта печать на кости…
Он обвел взглядом тысячи невидимых черепов, которые он измерил и описал.
– Я не нашел его, Мессир. На тысячах черепов – ни следа. Но только сейчас, в этом странном безвременье, я, кажется, понимаю, почему…
Тень Мессира чуть заметно качнулась, словно от скрытой усмешки. В воздухе повисло одно слово, произнесенное беззвучно, но так, что Шпурцгейм его услышал:
–
Доктор Шпурцгейм медленно поднял на Мессира глаза, в которых отразилось запоздалое, ошеломляющее прозрение. Он устало вздохнул, и в этом вздохе была вся тщета его земных поисков.
– Да, – прошептал он. – Ты прав. Как же я был слеп…
Ибо Голгофа, «Место Лобное», на иврите звучащее как