Виктор Нечипуренко – Созвездие смыслов: философские рассказы и притчи (страница 9)
Старый шах, седой, но не сломленный, с глазами, в которых тлели угли былых страстей, не признал поражения. Он созывал к себе наложниц – гибких, как ивовые плети, благоухающих шафраном и жасмином, с кожей, отливающей мёдом при лунном свете. Ночь за ночью запертый дворец превращался в безумный сад наслаждений: шёлковые покрывала скользили на пол, как падающие лепестки, смех звенел, сплетаясь со стоном, а тени танцовщиц извивались на стенах, будто демоны, вызванные древним заклинанием.
Говорят, в последнюю ночь он прижал к груди черноглазую Зарину, чьи губы были слаще спелых гранатов, и прошептал:
Луна в ту ночь висела над минаретами, как огромный персидский фонарь, заливая покои млечным светом. Джахангир возлёг с Зариной, и её пальцы, ловкие и нежные, словно паучий шёлк, скользили по его иссохшей груди, пробуждая в ней жар давно забытой молодости. Его старческие руки, дрожащие, но ненасытные, отвечали ей с яростью юноши, впитывая каждое прикосновение, как песок пустыни впитывает первую каплю дождя. И когда экстаз накрыл его, как внезапная буря с гор, дух шаха вырвался из тела – не с хрипом, не с предсмертным стоном, а с криком, в котором смешались восторг и торжество.
Утром слуги, осторожно приоткрыв дверь, застыли на пороге: шах лежал с застывшей улыбкой, а Зарина, бледная, но спокойная, поправляла свои растрёпанные косы.
В гареме ещё долго шептались, передавая из уст в уста историю его кончины:
А один старый мудрец, потягивая гранатовый шербет в тени деревьев, изрёк:
Мастерская форм
На этой грешной земле дети рождались бесформенными – теплыми, податливыми комьями плоти, лишенными очертаний. Их можно было мять, вытягивать, сплющивать – будто не живые души, а сырой материал, ожидающий рукотворного воплощения. И руки находились сразу: безликие мастера в серых халатах, с лицами, стертыми до полной анонимности, принимались за работу. Государство подавало чертежи, и комки обретали форму – то острые, как лозунги, то округлые, как церковные купола.
Из них лепили комсомолок с пламенными взорами, пионеров с алыми галстуками, трепещущих, как язычки огня. Из них же вытягивали православных девочек в белых платочках, чьи губы беззвучно шептали молитвы, а пальцы складывались в крестное знамение. Лепили будущих трансгендеров с глазами, мутными от запутанных вопросов, ЛГБТ-активистов, чьи жесты были резки, как манифесты. Формовали украинских националистов с выжженным в зрачках трезубцем, исламских фанатиков-шахидов, нацистов всех мастей – с челюстями, зажатыми в ритуальном оскале. Всё было до смешного просто: не Бог, не природа, не случай определяли судьбу – лишь холодная логика социального инженеринга. Мастерская гудела, печи раскалялись докрасна, а на конвейере человеческих форм не было места браку.
Детей обжигали в печах идеологии, покрывали глазурью догм, расписывали яркими красками – то киноварью патриотизма, то позолотой традиции. Они складывались в гигантскую мандалу – не буддийскую, не индуистскую, а свою, особую: с крестами, серпами и молотами, пятиконечными звёздами, исламскими полумесяцами, арабской вязью коранических аятов, готическими буквами "Mein Kampf", выведенными с педантичной точностью. Каждый ребёнок становился фрагментом узора: здесь завиток слепой веры, там – геометрически точный угол долга. Мастера любовались своей работой, проводили ладонями по идеально ровным линиям.
Но время – коварный зритель, равнодушный к спектаклю порядка – не стояло на месте. Пока глина сохла, в углах мастерской, в её сырых, непросыхающих тенях, проступал контур Ваджры – алмазной молнии, не знающей преград. Её острие сверкало, как лезвие гильотины, обещая не просто разрушение, а возвращение к изначальному хаосу.
И тогда узоры начали трескаться.
Краски осыпались, оставляя после себя серую, безликую пыль. Мандала, такая пёстрая и гордая, дрогнула – сначала едва заметно, потом всё сильнее, пока не рухнула вниз, рассыпавшись на тысячи одинаковых, ничем не примечательных осколков. Мастера замерли, глядя, как их труд возвращается в Пустоту. Один из них, самый старый, тот, что когда-то ещё помнил вкус свободы, тихо рассмеялся.
Прах времени осел на страницах истории. Юные души, что когда-то пламенели разными идеалами и верованиями – все они растворились в вечности, как утренний туман. Каждое поколение несло свои знамёна, каждое верило в свою правду, каждое считало именно свой путь единственно верным. Но время, этот великий примиритель, приняло их всех в свои объятия без различия. В этом есть своя пронзительная мудрость: все мы – лишь мимолётные узоры на полотне вечности. Мастерская опустела. Лишь ветер гулял меж пустых станков конвейера, напевая на ухо последнему оставшемуся:
Но где-то за гранью, в тени ещё не рождённых эпох, уже сверкала новая Ваджра. И она не оставляла шансов ни одной форме.
Притча из книжной лавки
Жил-был Ученый, чья жизнь была соткана из букв и выстроена по цитатам. Он знал твердо: мир устроен так, как описано в самых почтенных фолиантах, чьи страницы хранили пыль веков и авторитет имен. В один из дней, прохаживаясь по лабиринтам книжной лавки, словно по саду уже известных ему истин, он взял в руки увесистый том под названием «О Природе Бесплотных Сил».
«Да, да, – удовлетворенно кивал он, пробегая строки знакомым взглядом, – все верно. Ангелы – чистые духи, не имеющие ни души в нашем понимании, ни, уж конечно, тела… Ибо тело – удел тварного, земного, преходящего…» Он мысленно перебирал имена теологов, чьи слова подтверждали эту незыблемую истину, и уже предвкушал, как эта книга украсит его полку, став еще одним камнем в фундаменте его стройного знания. С уверенной поступью знатока он направился к прилавку.
И тут тонкий, словно звонкий ручеек, голос остановил его:
– Дядя, дядя…
Ученый опустил взгляд. Перед ним стоял мальчик лет девяти, с ясными, как утреннее небо, глазами. В руках у мальчика не было книг, лишь любопытство светилось в его взоре.
– Дядя, – повторил он чуть тише, кивнув на толстый том, – я вам не советую… торопиться.
Ученый усмехнулся снисходительно.
– Почему же, юный друг? – спросил он, ожидая услышать какую-нибудь детскую нелепицу. – Боишься, что книга слишком сложна для меня? Или цена кусается?
– Нет, – мальчик покачал головой. – Просто… вы уверены, что там
Ученый замер. Слова мальчика, простые, почти наивные, вдруг поколебали его уверенность. Он вспомнил смутные намеки, полузабытые цитаты из писаний, которые он всегда считал аллегориями или заблуждениями – о «световых телах», об «одеяниях славы»… Он подумал о каббалистах, учивших о мирах, где дух обретает форму, о мистиках Востока, говоривших о тонких оболочках… Знание, казавшееся таким прочным и завершенным, вдруг подернулось дымкой сомнения.
Он посмотрел на тяжелый том в своих руках, на строгие ряды букв, обещавших ясность и порядок. Потом снова взглянул на мальчика, на его чистые глаза, в которых не было ни начитанности, ни тяжести цитат, а лишь простая открытость миру.
Он все еще стоял с книгой у кассы, но шаг его уже не был таким уверенным. Зерно сомнения, начало прорастать в саду его незыблемых истин. Может быть, и вправду, не все тайны мира умещаются в самые толстые книги? И не стоит ли иногда прислушаться к лепету тех, кто еще не разучился видеть светящиеся одежды там, где привычный взгляд не видит ничего?
Эхо Перестройки: ребенок с автоматом
Есть эпохи, которые оставляют после себя не столько светлые воспоминания, сколько гулкое эхо боли, растерянности и мрачного, почти иррационального бунта. Время Перестройки и последовавшие за ней годы для многих стали именно таким «хмурым, побитым» периодом. Как метко подметил условный старичок Василий, сама попытка «перестроить» привычный, пусть и плохой, уклад жизни грозила окончательным сползанием в безумие. Это было время, когда земля уходила из-под ног, а будущее рисовалось в таких же сумрачных тонах, как обложки книг Юрия Мамлеева или обшарпанные стены панельных многоэтажек.