Виктор Кросби – Голос между холмами (страница 3)
– Мусор, – сказал он коротко. – Нгезе совсем выжил из ума. Кто это будет читать?
– Это продается в центре города, Жан. Люди покупают это. Я видела, как мужчина в костюме читал это в автобусе.
– Има, – он снял очки и потер переносицу, жест, который я так любила. – Это политика. Грязная, дешевая политика. Сейчас время перемен, много партий, каждый кричит, чтобы его услышали. Нгезе просто хочет внимания. Он маргинал. Ни один нормальный человек не воспримет эти «заповеди» всерьез. Посмотри на нас. Посмотри на Габриэля и Мари. Разве кто-то из нас думает об этом бреде?
– Там написано, что ты предатель, потому что женился на мне, – тихо сказала я.
Жан встал, подошел ко мне и взял мои руки в свои. Его ладони были сухими и горячими.
– Я женился на женщине, которую люблю. И никакая газетенка этого не изменит. Выбрось это. Не отравляй наш дом.
Я послушалась. Я скомкала журнал и бросила его в мусорное ведро. Бумага сопротивлялась, шуршала, пытаясь распрямиться. Мы поужинали, поговорили о школе, о том, что нужно починить крыльцо. Жизнь вернулась в свое русло. Но ночью, когда Жан уснул, я лежала с открытыми глазами и слушала темноту.
Я думала о том, что слова, однажды напечатанные, начинают жить своей жизнью. Они не исчезают, когда ты выбрасываешь бумагу. Они остаются в воздухе, как невидимая пыль. «Заповеди» были написаны. Они были сформулированы. Кто-то сидел за печатной машинкой, подбирал выражения, редактировал, верстал. Кто-то утверждал макет. Кто-то вез тираж в типографию. Это была целая индустрия, работающая на создание ненависти. И если Жан считал это бредом сумасшедшего, то кто-то другой мог счесть это откровением.
В следующие недели я стала замечать «Кангуру» повсюду. Оранжевые обложки мелькали в руках прохожих, лежали на столиках в кафе, торчали из карманов. Я начала прислушиваться к разговорам на рынке. Раньше я слышала только цены и сплетни. Теперь я начала улавливать новые интонации.
– Эти высокомерные… – обрывок фразы у прилавка с овощами.
– Они всегда хотят забрать все себе… – шепот в очереди на автобус.
– Нужно быть осторожнее с ними, ты же читал… – многозначительный кивок в сторону женщины высокого роста.
Яд просачивался медленно. Это не было наводнением, это была сырость, которая проступает на стенах. Люди не стали врагами в одночасье. Моя соседка, добрая женщина, которая всегда угощала Лейю печеньем, однажды спросила меня с странной, виноватой улыбкой:
– Иммакуле, а правда, что у вас, тутси, есть тайные собрания? В газете писали, что вы планируете вернуть монархию.
Я замерла с корзиной белья в руках.
– Мари, ты же знаешь меня десять лет. Какие собрания? Я пишу рассказы о дожде.
Она смутилась, отвела глаза.
– Да, конечно. Я просто спросила. Там так убедительно написано… Про планы, про захват власти. Говорят, дыма без огня не бывает.
«Дыма без огня не бывает». Эта пословица стала самым страшным оружием. Она позволяла оправдать любую ложь. Если об этом пишут, значит, что-то есть. Газета не может врать полностью, правда? Печатное слово в Руанде имело сакральный статус. Книга, документ, газета – это было что-то, идущее сверху, от умных людей, от власти. Если это напечатано черным по белому, это приобретает вес факта.
Хасан Нгезе знал это. Он знал, что страх продается лучше, чем надежда. Он создал образ врага не из пустоты, а из старых предрассудков, обид и комплексов, раздув их до масштабов экзистенциальной угрозы. Он сказал хуту: «Вас хотят уничтожить. Ваша бедность – это их вина. Ваша неуверенность – это их план». И самое страшное – он дал этому моральное обоснование. Ненависть перестала быть грехом, она стала добродетелью, формой самозащиты. «Заповеди» освобождали от совести.
Я продолжала писать свои зарисовки, но слова давались мне все труднее. Как я могла описывать красоту холмов, когда знала, что по этим холмам теперь гуляет текст, называющий меня ошибкой? Я смотрела на свои руки и думала: неужели в них есть что-то опасное? Я смотрела на свою дочь, которая училась читать, и меня охватывал ужас. Что она прочитает, когда вырастет? В каком мире она будет жить?
Однажды Жан пришел домой мрачнее обычного. Он не поцеловал меня, просто кивнул и прошел в спальню. Я нашла его сидящим на краю кровати, с головой, опущенной в ладони.
– Что случилось? – спросила я, садясь рядом.
– В учительской, – глухо сказал он. – Сегодня обсуждали статью Нгезе.
– И что? – Двое коллег сказали, что в этом есть смысл. Что исторически тутси всегда угнетали хуту и что нужно быть бдительными, чтобы это не повторилось.
– Но это же учителя, Жан! Образованные люди!
– Они сказали, что я слеп, потому что женат на тебе. Что ты меня… околдовала.
Он произнес это слово с отвращением, но я почувствовала, как между нами пробежал холодок. «Околдовала». Это было из того же словаря, что и «шпионка», «соблазнительница». Мистический, иррациональный страх перед женщиной-тутси.
– А ты? Что ты сказал? – спросила я, и мой голос дрогнул.
– Я сказал им, чтобы они заткнулись и учили детей математике, а не политике. Мы поссорились.
Он обнял меня, но я почувствовала, как напряжены его мышцы. Впервые внешний мир вошел в нашу спальню не как шум дождя, а как грязный сапог. Жан защищал меня, но ему пришлось защищать меня от своих же коллег, от людей, с которыми он пил чай годами. «Заповеди» начали работать. Они заставили его оправдываться за то, что он любит свою жену. Они превратили его личную жизнь в политическое заявление.
Я вспомнила восьмую заповедь: «Хуту должны перестать жалеть тутси». Это было начало дегуманизации. Чтобы убить человека, нужно сначала перестать видеть в нем человека. Нужно превратить его в символ, в функцию, в угрозу. Газета «Кангура» делала именно это. Она стирала лица. Она превращала миллион живых, дышащих людей в одну безликую массу под названием «Враг».
В то время мы еще не знали, к чему это приведет. Мы думали, что это просто слова. Злые, жестокие, несправедливые, но всего лишь слова на дешевой бумаге. Мы не знали, что слова – это семена. И что почва уже подготовлена, удобрена страхом и нищетой, и ждет только дождя, чтобы эти семена проросли.
Я вышла на крыльцо. Ночь была тихой. Холмы спали, укрытые туманом. Где-то далеко лаяла собака. Мир казался прежним. Но я знала, что под покровом этой тишины, в тысячах домов, на столах лежат журналы с оранжевой обложкой. И люди читают их при свете керосиновых ламп. И с каждой прочитанной строкой невидимая трещина между нами становится шире.
Я посмотрела на свои руки. В темноте они казались серыми, бесцветными. Ни хуту, ни тутси. Просто руки человека, который хочет жить. Но где-то в типографии уже печатался новый тираж, и краска на нем еще не высохла.
На следующее утро я нашла у нашего порога скомканный лист газеты. Ветер принес его или кто-то бросил специально – я не знала. Я не стала его разворачивать. Я просто перешагнула через него, отводя дочь в школу. Но я чувствовала его присутствие спиной, как взгляд. Бумага шуршала на ветру, словно сухая змеиная кожа, сброшенная кем-то, кто только начинает расти.
Глава 3. Частота смеха
Июль 1993 года пришел в Кигали не с грохотом орудий, а с новой мелодией. Если бы вы спросили меня тогда, как звучит угроза, я бы представила себе вой сирены или лязг затвора. Я никогда бы не подумала, что угроза может звучать как модный хит конголезского сукуса, от которого ноги сами просятся в пляс.
До этого момента эфир над нашими холмами был стерильным и чопорным. Государственное «Радио Руанда» напоминало строгого школьного учителя, который говорит только по делу, тщательно подбирая слова, и никогда не улыбается. Там читали официальные сводки, передавали скучные правительственные сообщения и транслировали музыку, одобренную министерством культуры. Это было радио для того, чтобы знать, но не для того, чтобы чувствовать.
Но в то лето кто-то повернул ручку настройки, и город наполнился смехом.
Новая станция называлась RTLM – «Свободное радио и телевидение тысячи холмов». Само название звучало как обещание. Слово «свободное» пьянило. Оно врывалось в открытые окна машин, выплескивалось из дверей баров в Ньямирамбо, звучало на рынках и в парикмахерских. Это было радио, которое говорило голосом улицы.
Я помню день, когда Жан принес домой новый приемник – маленький, на батарейках, в блестящем черном корпусе. Он поставил его на кухонный стол, отодвинув в сторону корзину с фруктами, и с видом заговорщика начал крутить колесико. Сквозь треск статики прорвался энергичный голос ведущего, перекрываемый ритмичными гитарными риффами.
– Послушай, Има! – глаза Жана блестели. – Наконец-то кто-то говорит как нормальные люди. Без этого французского пафоса, без галстуков. Это радио для нас.
Ведущий в динамике шутил. Он говорил на сочном, быстром киньяруанда, проглатывая окончания, используя сленг, который можно было услышать в кабаках, но никогда – в эфире. Он передавал приветы водителям такси, торговцам углем, студентам. Он создавал иллюзию, что сидит не в студии за пуленепробиваемым стеклом, а прямо здесь, на твоей кухне, с бутылкой пива в руке.
– Это Кантано Хабимана, – объяснил Жан, отбивая такт пальцами по столешнице. – Он гений. Он говорит то, о чем все думают, но боятся сказать.