Виктор Кросби – Голос между холмами (страница 5)
Глава 4. Чужой язык
Слова всегда были моим ремеслом, моим хлебом и моим убежищем. Я знала их вес, их текстуру, их вкус. Я знала, что слово «имвура» – это не просто дождь, это благословение, падающее с неба, чтобы напоить холмы. Я знала, что слово «амахоро» – мир – звучит мягко, как выдох спящего ребенка. Но в те месяцы, предшествовавшие апрелю, я стала свидетелем того, как слова начали болеть. Они мутировали, как клетки, пораженные вирусом, меняя свой смысл, свою суть, пока не превратились в нечто совершенно иное, острое и ядовитое.
Это происходило не в словарях и не в академических залах. Это происходило на кухнях, в очередях за углем, на школьных дворах. Язык, на котором мы говорили веками, язык, объединявший нас, начал расслаиваться. Появился новый лексикон, словарь, который не требовал перевода, но требовал отказа от памяти.
Первым изменилось слово «сосед». Раньше оно означало того, кто одолжит тебе соль, кто присмотрит за твоим домом, пока ты в отъезде. Теперь «сосед» все чаще произносилось с интонацией подозрения. К нему добавлялись прилагательные: «надежный» или «подозрительный». И эта надежность измерялась не поступками, а происхождением.
Но самым страшным было появление слов, которые вовсе не должны были применяться к людям.
Я помню вечер, когда Жан вернулся с работы с новой папкой для бумаг. Он был возбужден, его движения были резкими, дергаными. Он сел за стол, даже не переодевшись, и начал перебирать какие-то листовки.
– Ты знаешь, Има, – сказал он, не глядя на меня, – мы слишком долго жили в иллюзиях. Мы игнорировали биологию.
– Биологию? – переспросила я, ставя перед ним тарелку с рагу. – Ты историк, Жан. При чем тут биология?
– История и биология связаны, – он поднял палец вверх, жест, который он часто использовал на уроках. – Посмотри на природу. Каждый вид защищает свою территорию. Если в улей проникают чужаки, пчелы их изгоняют. Это закон выживания.
Я замерла. В его голосе звучала холодная, рассудочная логика. Это не была ярость пьяного. Это была лекция.
– О ком ты говоришь, Жан? Кто чужаки?
Он посмотрел на меня поверх очков. В его взгляде на секунду мелькнуло что-то похожее на жалость, смешанную с брезгливостью.
– Ты знаешь, о ком. О тех, кто пришел сюда со своими стадами, кто захватил власть, кто веками пил кровь большинства. О пришельцах.
«Пришельцы». Это слово ударило меня под дых. Моя семья жила на этих холмах столько же поколений, сколько и семья Жана. Наши предки пили воду из одних ручьев, хоронили своих мертвых в одной земле. Но теперь, согласно новой грамматике, я и моя дочь стали туристами, засидевшимися гостями, злоупотребившими гостеприимством хозяев.
– Мы родились здесь, Жан, – тихо сказала я. – Лейя родилась в этом доме.
– Рождение на земле не делает тебя частью почвы, – отрезал он фразой, которую явно не придумал сам. Это была цитата. Заученная, гладкая, как галька, фраза из радиоэфира или партийной брошюры. – Корни важнее места рождения. А ваши корни – не здесь. Вы пришли с Нила. Вы – инородное тело.
Я смотрела на него и не узнавала. Передо мной сидел мой муж, человек, с которым я делила постель, но говорил он голосом Фердинанда Нахиманы. Он говорил на языке, который исключал возможность диалога. Если я – «инородное тело», то со мной не нужно договариваться. Меня нужно удалить. Как занозу. Как опухоль.
Именно тогда в наш быт окончательно вошло слово «иниензи». Тараканы.
Сначала оно звучало только из приемника, как грязная шутка. Но постепенно оно переползло через порог нашего дома. Жан начал использовать его в телефонных разговорах с коллегами.
– Да, эти иниензи совсем обнаглели… Конечно, нужно быть начеку, тараканы любят темноту…
Я вздрагивала каждый раз, когда слышала это. Слово было липким, мерзким. Оно вызывало физическое отвращение. Но Жан произносил его легко, между глотками чая, между обсуждением футбольного матча.
– Не называй так людей, – попросила я однажды, когда не смогла больше сдерживаться. Он удивленно поднял брови.
– Это просто слово, Има. Метафора. Оно точно описывает их поведение. Они скрытные, они вредители, их много, и их трудно вывести. Почему ты принимаешь это на свой счет? Ты – моя жена. Ты – исключение.
«Исключение». Еще одно слово-ловушка. Оно позволяло ему любить меня и ненавидеть мой народ одновременно. Оно создавало в его голове безопасный отсек, где жила я, отделенная от массы «тараканов». Но я понимала, что исключения существуют только до тех пор, пока правило не станет абсолютным.
Дегуманизация не происходит мгновенно. Это процесс стирания черт. Сначала ты лишаешь человека истории, называя его пришельцем. Потом ты лишаешь его имени, называя его группой. Потом ты лишаешь его человеческого облика, называя его насекомым. И когда этот путь пройден, убийство перестает быть убийством. Нельзя убить таракана – его можно только раздавить. Это не преступление, это санитарная мера. Уборка.
Я видела, как это работает на улицах. Я шла на рынок и замечала, как меняются взгляды. Мужчины, сидевшие у баров, больше не смотрели на проходящих женщин-тутси с интересом или уважением. Они смотрели на нас как на проблему, которую нужно решить. Как на грязь на ботинке.
– Смотри, как идет, – услышала я однажды шепот за спиной.
– Высокомерная. Думает, что она королева. Ничего, скоро мы подрежем эти длинные ноги.
«Подрезать». «Валить высокие деревья». «Работа». Словарь насилия маскировался под словарь сельского хозяйства. Убийство называлось «работой» (gukora). Это придавало грядущему кошмару оттенок обыденности, трудовой доблести. Убить человека – грех. Выполнить работу – долг. Очистить поле от сорняков – необходимость.
Жан все глубже погружался в эту лингвистическую трясину. Он приносил домой газеты, где карикатуры изображали тутси в виде змей, крыс или насекомых с человеческими головами. Он не прятал их от Лейи.
– Пусть знает правду, – говорил он. – Она должна понимать, в каком мире живет.
– Она наполовину тутси, Жан! – кричала я шепотом, чтобы не разбудить дочь. – Ты учишь ее ненавидеть половину самой себя!
– Она хуту по отцу! – рявкал он в ответ, и его лицо наливалось кровью. – У нее моя кровь, моя фамилия и моя защита. Если она будет знать, кто враг, она будет в безопасности.
Однажды Лейя пришла из школы тихая, задумчивая. Она села делать уроки, но карандаш застыл в ее руке.
– Мама, – спросила она, не поднимая головы, – а правда, что у иниензи кровь другого цвета? У меня похолодело внутри. Я опустилась перед ней на колени, взяла ее маленькие ладони в свои.
– Кто тебе это сказал, милая?
– Мальчики в школе. Они сказали, что если порезать иниензи, то потечет не красная кровь, а зеленая, как у жуков. И поэтому их не жалко.
Я прижала ее к себе, чувствуя, как дрожат мои руки. Я хотела закричать, хотела пойти в школу и разнести этот класс, хотела вытрясти душу из учителя. Но я знала, что это бесполезно. Школа, улица, радио – все они говорили на одном языке. Языке, который превращал живых людей в биологический мусор.
– Это ложь, Лейя, – прошептала я ей в волосы. – У всех людей кровь красная. И когда им больно, они плачут одинаково. Никогда не верь тем, кто говорит иначе.
Вечером я рассказала об этом Жану. Я надеялась, что это его отрезвит. Что он ужаснется тому, что слышит его дочь. Но он лишь пожал плечами и продолжил чистить ботинки.
– Дети жестоки, Има. Они просто повторяют то, что слышат.
– Но это ложь! Чудовищная ложь!
– Это мифология, – спокойно возразил он. – В каждой культуре есть мифы о врагах. Это помогает сплотить нацию. Не делай из мухи слона.
«Сплотить нацию». Еще один эвфемизм. Сплочение через ненависть. Единство через исключение. Жан говорил фразами из передовиц, и я видела, как ему комфортно в этой броне из слов. Ему не нужно было думать, не нужно было сомневаться. За него уже все придумали, сформулировали и упаковали в удобные лозунги. Ему оставалось только повторять.
Я начала замечать, что и сама меняюсь. Я стала бояться говорить. Я взвешивала каждое слово, прежде чем произнести его, боясь, что оно может быть истолковано превратно. Я перестала писать свои рассказы. Какой смысл описывать красоту заката, если на языке твоего мужа этот закат – лишь время, когда «тараканы» вылезают из щелей?
Молчание стало третьим жильцом в нашем доме. Мы с Жаном все еще разговаривали о быте, о счетах, о еде, но это был разговор двух чужаков, вынужденных делить купе поезда. Настоящие мысли, настоящие страхи оставались внутри. Я видела, как он смотрит на меня, когда думает, что я не вижу. В его взгляде была смесь вины и упрямства. Он знал, что предает меня, но он убедил себя, что это предательство во имя высшей цели. Во имя выживания. Во имя «большинства».
Однажды к нам зашел старый друг Жана, Паскаль. Он тоже был хуту, но он никогда не увлекался политикой. Они сидели в гостиной, пили пиво. Я была на кухне, но слышала каждое слово.
– Ты слышал, что говорят? – спросил Паскаль, понизив голос. – Говорят, скоро начнется большая уборка. Списки уже готовы.
– Давно пора, – ответил Жан. Его голос был твердым, без тени сомнения. – Мы не можем жить с ножом у горла вечно. Если нужно вырвать сорняки, чтобы спасти урожай, значит, нужно их вырвать.
– Но, Жан… – Паскаль замялся. – Твоя жена…