Виктор Кросби – Голос между холмами (страница 2)
– Это просто статистика, Има, – говорил он, когда однажды я спросила, зачем это до сих пор пишут. – Государству нужно знать, кто есть кто, для переписи. Это не влияет на то, как я люблю тебя.
И он любил. Его любовь была тихой, деятельной. Она проявлялась в том, как он приносил мне теплую воду для умывания по утрам, когда было холодно. В том, как он чинил сандалии Лейи, склонившись над ними при свете керосиновой лампы, когда отключали электричество. В том, как он слушал мои рассказы. Я писала небольшие зарисовки о жизни холмов, о женщинах, плетущих корзины, о стариках, курящих трубки. Жан был моим первым читателем.
– Ты видишь красоту там, где другие видят просто пыль, – говорил он, снимая очки и протирая глаза. – Это дар, Има. Не теряй его.
Мы жили в пузыре счастья, который казался нам прочным, как камень. Но на самом деле он был хрупок, как яичная скорлупа. Мы не знали, что где-то в кабинетах уже чертятся схемы, что закупаются тысячи мачете, что составляются списки. Для нас «список» был тем, что я писала перед походом на рынок: соль, масло, мука, сахар.
Однажды вечером, незадолго до того, как все начало меняться, мы сидели на крыльце. Лейя уже спала. Ночь была огромной, наполненной стрекотом цикад. Вдали, на других холмах, мерцали огоньки – керосиновые лампы и костры. Казалось, что небо опрокинулось на землю, и звезды перемешались с огнями человеческих жилищ. Жан курил, выпуская дым в темноту.
– Знаешь, – сказал он вдруг, – мне предложили вступить в партию. Я напряглась. Политика была тем, что мы старались не пускать за порог.
– Зачем? – спросила я.
– Директор говорит, так будет лучше для карьеры. Сейчас время перемен. Многопартийность, демократия… Нужно быть активным.
– Ты учитель, Жан. Твоя активность – это твои ученики. Он помолчал, стряхивая пепел.
– Да, но времена меняются. Не хочется остаться на обочине. К тому же, там говорят правильные вещи. О развитии, о защите прав большинства. О том, что мы должны гордиться своей культурой.
– Чьей культурой? – тихо спросила я. Он повернулся ко мне, и в темноте я не увидела выражения его глаз, только блеск очков.
– Нашей, Има. Руандийской. Ты слишком мнительная.
Он затушил сигарету и обнял меня. Его руки были теплыми, знакомыми, родными. От него пахло табаком и мелом. Я прижалась к нему, отгоняя внезапный холод. Это был мой муж. Человек, который знал каждую родинку на моем теле. Человек, который плакал, когда родилась наша дочь. Не могло быть никакой «партии», которая стала бы между нами.
Мы пошли спать. В спальне было душно. Я долго лежала без сна, слушая ровное дыхание Жана и тихий свист ветра в щелях оконной рамы. Радио в гостиной было выключено, но мне казалось, что я слышу слабый гул, исходящий от него. Как будто внутри деревянного ящика, в сплетении проводов и ламп, уже зарождалось что-то, что ждало своего часа.
Я вспоминаю Жаклин, девочку с соседней улицы, подругу Лейи. Ей было девять. Она часто прибегала к нам играть. У нее была широкая улыбка и ямочки на щеках. В тот вечер, перед сном, Лейя сказала мне:
– Мама, Жаклин сказала, что ее папа купил новый большой нож. Чтобы рубить кустарник. Он очень острый и блестит.
– Это хорошо, – рассеянно ответила я, укрывая ее. – В хозяйстве нужен хороший инструмент.
– Да, – прошептала Лейя, закрывая глаза. – Только Жаклин сказала, что папа запретил ей трогать его. Он сказал, что это для работы. Для важной работы.
Я лежала в темноте и думала об этих словах. «Важная работа». В Руанде всегда было много работы. Земля требовала ухода. Но почему-то образ этого нового, блестящего ножа не выходил у меня из головы. Я повернулась к Жану, положила руку ему на грудь, чтобы почувствовать биение его сердца. Оно билось ровно, спокойно. Тук-тук. Тук-тук. Ритм жизни, который казался вечным.
Тогда мы еще не знали, что вещи могут менять свое назначение. Что радио может перестать петь и начать приказывать. Что соседи могут перестать быть соседями. Что удостоверение личности в ящике комода может стать важнее, чем десять лет совместной жизни. Мы были счастливы той слепой, доверчивой радостью, которая бывает только перед самым обрывом.
Я закрываю глаза и вижу тот последний мирный год. Я вижу, как Жан подбрасывает Лейю в воздух, и она визжит от восторга, а солнце золотит пыль вокруг них, создавая нимб. Это была география нашего счастья – маленькая точка на карте, ограниченная забором нашего двора, где не было ни хуту, ни тутси, а были только папа, мама и дочь.
Но в ящике комода, под белыми простынями, уже лежали документы. А на складах в Кигали, в деревянных ящиках, уже лежали другие инструменты, привезенные из далеких стран. И те, и другие ждали одних и тех же рук.
Глава 2. Десять заповедей
Слова всегда имели для меня вес, физический и ощутимый, как камни, из которых мы строим ограды, или как вода в кувшине. Я любила слова. Я собирала их, нанизывала на нить предложений, пробовала на вкус. «Умутузо» – покой. «Ихумире» – судьба. В моем мире слова служили мостами. Если ты мог назвать вещь, ты мог ее понять. Если ты мог описать чувство, ты мог его разделить.
Но в декабре 1990 года слова начали менять свою плотность. Они перестали быть мостами и начали превращаться в стены.
Я помню тот день, когда я впервые увидела этот журнал. Это было не в темном переулке и не на тайной встрече заговорщиков. Это было в центре Кигали, у газетного киоска, где пахло жареной кукурузой и выхлопными газами старых «тойот». Солнце стояло в зените, заливая асфальт белым, безжалостным светом. Я остановилась купить конверты – я все еще писала бумажные письма своей тетке в Бутаре – и мой взгляд упал на яркую, кричащую обложку.
«Кангура».
Название на киньяруанда означало «Разбуди их» или «Пробуждение». Само слово было резким, гортанным. На обложке был нарисован мачете, но тогда это показалось мне просто грубой карикатурой, безвкусицей, свойственной дешевой прессе. Я купила номер, скорее из любопытства, чем из тревоги. Хасан Нгезе, редактор, был известен в городе как эксцентричный персонаж, человек, который любил громкие заголовки и скандалы. Мы привыкли считать его кем-то вроде городского сумасшедшего с печатным станком.
Я принесла журнал домой. Жан еще был в школе. Лейя играла во дворе, строя домики из веток и грязи. Я села за кухонный стол, налила себе стакан воды и открыла страницу, от которой пахло дешевой типографской краской – едкий, химический запах, который навсегда останется для меня запахом начала конца.
Заголовок гласил: «Десять заповедей хуту».
Я читала, и буквы начинали расплываться, словно написанные на воде. Сначала мне показалось, что это какая-то злая шутка, сатира. Текст был настолько гротескным, настолько пропитанным ядом, что разум отказывался воспринимать его всерьез. Но чем дальше я читала, тем холоднее становилось у меня внутри. Это был не просто текст. Это была инструкция по пересборке мира.
«Заповедь первая: Каждый хуту должен знать, что женщина-тутси, где бы она ни была, работает в интересах своей этнической группы. Следовательно, предателем является любой хуту, который женится на женщине-тутси, заводит дружбу с женщиной-тутси или нанимает женщину-тутси в качестве секретарши или наложницы».
Я перечитала это дважды. Мои пальцы, державшие шершавую бумагу, побелели. Я была женщиной-тутси. Мой муж был хуту. Согласно этому тексту, лежащему на моем обеденном столе, наш брак был не союзом двух любящих людей, а актом предательства. Наша любовь объявлялась государственной изменой. А я сама – не женой, не матерью, не писателем, а «агентом влияния», опасной соблазнительницей, использующей свое тело для разрушения нации.
Я встала и подошла к зеркалу, висевшему в прихожей. Из стекла на меня смотрела обычная женщина. Усталые глаза, немного вьющиеся волосы, собранные в пучок, морщинка на лбу. Где в этом отражении пряталась та роковая, коварная сила, о которой писал Нгезе? Где была шпионка? Я видела только Иммакуле, которая забыла купить соль и переживала, что у дочери насморк.
Но текст в журнале утверждал, что мои глаза лгут. Что моя сущность – это не то, что я делаю или думаю, а то, кем я родилась.
«Заповедь четвертая: Каждый хуту должен знать, что все тутси нечестны в бизнесе. Их единственная цель – превосходство их этнической группы».
«Заповедь восьмая: Хуту должны перестать жалеть тутси».
Эта фраза ударила меня сильнее всего. «Перестать жалеть». Жалость, сострадание, эмпатия – это то, что делает нас людьми. Это клей, удерживающий общество от распада. Нгезе и его «Кангура» не просто призывали к насилию, они предлагали удалить способность сопереживать соседу только потому, что у него другая запись в удостоверении личности.
Вечером пришел Жан. Он был уставшим, его рубашка прилипла к спине от жары. Он поцеловал меня в щеку – привычный, автоматический жест, в котором было столько тепла, что мне захотелось заплакать. Я молча протянула ему журнал.
Он взял его, поправил очки и сел на стул. Я наблюдала за его лицом. Я искала тень сомнения, тень согласия, тень того чужого, что могло бы откликнуться на этот зов. Жан читал быстро. Его брови поползли вверх, потом сдвинулись к переносице. Наконец, он фыркнул и бросил журнал на стол, словно это была грязная тряпка.