Виктор Кросби – Голос между холмами (страница 1)
Виктор Кросби
Голос между холмами
Пролог
Дождь здесь всегда звучит одинаково. Он не знает истории. Он падает на жестяные крыши Кигали так же, как падал тридцать лет назад – тяжелый, ритмичный, заглушающий мысли. Я сижу у окна, и передо мной лежит чистый лист бумаги. Мои руки помнят, как держать ручку, но слова, которые я знала раньше, больше не подходят к этому миру.
Раньше я писала о том, как свет ложится на холмы в шесть утра. О запахе жареной кукурузы. О том, как смеются женщины на рынке, перекрикивая друг друга. Это был язык жизни, плотный и теплый, как глина. Теперь тот язык кажется мне иностранным. Я пытаюсь вспомнить его, но вместо слов приходят звуки. Треск статического электричества. Голос из динамика. Сухой щелчок металла о дерево.
Моя дочь сидит в соседней комнате. Она не спит, хотя уже поздно. Она смотрит в стену, и в ее молчании больше веса, чем во всех книгах, которые я когда-либо прочла. Ей было пять лет, когда мир раскололся. Сейчас она взрослая женщина, но ее голос остался там, в высокой траве, где мы лежали, боясь дышать. Она говорит только по необходимости, короткими, рублеными фразами. Я пишу за нас обеих.
Я пишу не для того, чтобы обвинить. Суды уже прошли, приговоры вынесены, тюрьмы заполнены, а некоторые уже и опустели. Я пишу, чтобы понять физику превращения. Как это происходит? В какой момент человек, который целовал твои пальцы и приносил тебе воду, начинает видеть в тебе не жену, а ошибку природы, которую нужно исправить?
Это не случилось в один день. Это не было взрывом. Это было похоже на то, как туман спускается в долину – медленно, мягко, пока ты не перестаешь видеть собственные руки. Мы не заметили, как изменился воздух. Мы слушали радио. Мы смеялись над шутками. Мы думали, что слова – это просто ветер.
Мой муж, Жан, был хуту. Я – тутси. В нашем доме не было этих слов, пока их не принесли извне. Мы были просто мужчиной и женщиной, родителями, соседями. Но потом радиоприемник на кухонном столе стал третьим участником наших разговоров. Сначала он был гостем, потом хозяином.
Я смотрю на свои руки. На безымянном пальце остался след от кольца, хотя самого кольца нет уже много лет. Я продала его, чтобы купить тишину. Но тишину купить невозможно. Голоса все еще здесь. Голос Кантано Хабимана из радиоприемника. Голос Симона Бикинди, поющего о ненависти так сладко, что хотелось подпевать. И голос Жана, который однажды вечером сказал мне, не глядя в глаза: «Тебе лучше не выходить завтра. Так будет безопаснее».
Он не сказал «мы убьем вас». Он сказал «безопаснее». Забота. Это было самое страшное – убийство, упакованное в обертку заботы и гражданского долга.
Я начинаю писать, и дождь усиливается, словно пытаясь смыть чернила. Но я должна зафиксировать это. Не кровь и не крики – их и так слишком много в архивах. Я хочу зафиксировать тихие вечера перед бурей. Шелест газетных страниц. Смех диджея. Момент, когда мой муж перестал быть Жаном и стал частью чего-то огромного и безликого. Я пишу, чтобы найти дорогу назад, к тем холмам, где голос человека значил больше, чем приказ из динамика.
Глава 1. География счастья
Я пишу это на бумаге, которая пахнет пылью и сухим временем. Мой стол стоит у окна, выходящего на восток, туда, где солнце каждое утро поднимается из-за холма Джали, словно проверяя, на месте ли мы. Словно удостоверяясь, что земля, впитавшая столько, сколько не должна впитывать ни одна почва в мире, всё ещё способна рожать траву.
Меня зовут Иммакуле, но Жан называл меня просто «Има». Это было коротко, как выдох. Когда он произносил это имя, в нём не было ни истории, ни политики, ни той тяжелой, липкой графы в паспорте, которая позже станет приговором. Было только имя. И я хочу начать с этого – с времени, когда имена принадлежали людям, а не спискам.
Руанда начала девяностых была страной, сотканной из зеленого цвета и голосов. Если вы никогда не были здесь до того апреля, вы не поймете, как звучал этот воздух. Он был плотным от приветствий. Люди здоровались долго, обстоятельно, спрашивая о здоровье коров, о детях, о дождях, о родителях. Это был ритуал, связывающий нас в единую сеть. Мы жили внутри огромного, теплого организма, где каждый знал каждого, и казалось немыслимым, что одна часть этого тела может вдруг решить отсечь другую.
Наш дом стоял в районе Ньямирамбо, там, где улицы всегда полны жизни, а запахи жареного арахиса и древесного угля висят в воздухе до самой ночи. Это был маленький дом с жестяной крышей, которая во время сезона дождей превращалась в барабан. Мы с Жаном любили этот звук. Когда начинался ливень, стена воды отрезала нас от остального мира, и мы оставались одни в полумраке комнаты.
Жан был учителем истории в средней школе. У него были длинные, красивые пальцы, вечно испачканные мелом, и привычка поправлять очки, когда он задумывался. Он был хуту. Я – тутси. В те годы, когда мы познакомились и поженились, это различие существовало, но оно было похоже на разницу в росте или на то, что кто-то любит чай с молоком, а кто-то – черный. Это была данность, не требующая выводов.
Смешанные браки были нормой, частью ландшафта, такой же естественной, как эвкалиптовые рощи на склонах. Мы не были исключением. У нас были друзья, такие же пары: муж – хуту, жена – тутси, или наоборот. Мы собирались по выходным, пили пиво «Примус», жарили козлятину и спорили о футболе. Никто не смотрел на форму носа соседа, чтобы решить, наливать ли ему еще.
Я помню одно воскресенье за год до катастрофы. Мы сидели во дворе у наших соседей, Габриэля и Мари. Габриэль, грузный, шумный мужчина, рассказывал анекдот, размахивая шампуром. Жан смеялся так, что у него запотели очки. Я смотрела на него и думала о том, как мне повезло с этим смехом. Он был открытым, без задней мысли. Жан был человеком, который не умел прятать камни за пазухой. Его мир был понятен: школа, дом, наши книги, наша дочь.
Наша дочь, Лейя. Ей было семь лет. В то время она была соткана из вопросов и движения. Она не могла усидеть на месте, её колени вечно были в ссадинах, а в волосах застревали сухие травинки. Она была ребенком, который еще не знал, что мир может быть враждебным. Для неё соседи были просто «дядя Габриэль» или «тетя Мари», источники конфет и шуток, а не представители этнических групп.
– Мама, почему небо синее? – спрашивала она, дергая меня за юбку, пока я перебирала фасоль на крыльце. – Потому что океан отражается в нем, – отвечал вместо меня Жан, выходя из дома с газетой. – Но у нас нет океана, папа! У нас только холмы! – Значит, это отражаются холмы, когда они мечтают стать морем.
Жан умел говорить так, что обыденность становилась магией. Он любил эту страну. Он учил детей истории древнего королевства, рассказывал о королях-мвами, о колонизаторах, о независимости. Но в его уроках, как я узнала позже, просматривая его тетради, никогда не было яда. Он верил в факты, а не в мифы.
В нашем доме всегда работало радио. Радиоприемник, старый, в деревянном корпусе, стоял на почетном месте на буфете, накрытый кружевной салфеткой. Это был центр нашего домашнего мира. Утром он будил нас бодрой музыкой, днем сообщал новости о ценах на кофе и чай, вечером передавал радиоспектакли. Радио было другом. Оно связывало нас с Кигали, с Бутаре, с далекими деревнями. Мы доверяли этому голосу из коробки. Если по радио сказали, что завтра будет дождь, мы брали зонты. Если сказали, что дорога на Гисеньи перекрыта из-за ремонта, мы меняли планы.
Мы не замечали, как постепенно менялась интонация. Это происходило так медленно, как растет ноготь. Сначала – просто больше новостей о политике. Потом – странные шутки ведущих, над которыми мы по инерции смеялись, хотя внутри оставался неприятный осадок. Но тогда, в начале девяностых, радио все еще было источником жизни, а не смерти. Мы танцевали под конголезскую румбу, звучавшую из динамика, кружась на маленькой кухне, пока на плите кипел соус из сомбе.
Быт был простым и осязаемым. Я помню тяжесть корзины с продуктами, когда возвращалась с рынка Кимронько. Рынок был сердцем города. Там пахло спелым манго, сушеной рыбой, потом и красной пылью. Женщины в ярких китенге торговались до хрипоты, но это была веселая торговля, игра, в которой обе стороны получали удовольствие.
– Эй, сестра, посмотри на эти помидоры! Они красные, как закат! – кричала торговка. Я подходила, щупала упругие бока помидоров.
– Закат длится недолго, а мне нужно, чтобы они дожили до ужина, – парировала я. Мы смеялись. Я покупала помидоры, она добавляла пучок зелени в подарок. Мы были просто женщинами, кормящими свои семьи. Никто не спрашивал у меня удостоверение личности, чтобы продать мне картофель.
Но удостоверения были. Они лежали в ящике комода, под стопкой простыней. Маленькие книжечки, в которых чернилами было вписано то, что должно было определять нашу суть. У Жана – «хуту». У меня – «тутси». У Лейи, по закону, наследующему статус отца, – «хуту». Иногда, когда я убиралась и натыкалась на эти документы, меня кололо странное чувство. Словно эти бумажки знали о нас что-то, чего мы сами не хотели знать. Словно в них была зашифрована какая-то другая реальность, параллельная нашей любви, нашему быту, нашему общему дыханию во сне. Но я быстро закрывала ящик. В конце концов, это была просто бюрократия. Наследие бельгийцев, которые любили все измерять и классифицировать. Мы жили в современной Руанде, мы строили будущее, где эти записи должны были стать просто историческим курьезом. Так мы думали. Так думал Жан.