Скрипнет старая половица,
слово схлопнется и растворится,
отзовётся створка окна.
И не надо больше, не на…
Ветер треплет небес холстинку.
Гуси-лебеди на развес.
Нежно ангелов нянчит бес.
Бог макает в слезу паутинку,
добавляет штришок в картинку,
пальцем пробует глины замес.
«Прошивают землю прилежно дожди…»
человек с небесной ямой в груди
Андрей Тавров
Прошивают землю прилежно дожди.
Под лежачим камнем моря бушуют.
Не баюкай бессонницу. Сон не буди.
Жизнь и смерть ошую ли, одесную?
Заросли дороги. В полдень ни зги.
Мир кровавой коростою опрыщавел.
Всё на крýги своя, на свои круги́.
И земле всё равно – что Каин, что Авель.
Всё равно земле, небесам всё равно.
Только точкой живой меж землёю и небом
воробьёв сквозь распахнутое окно
ты с ладони кормишь озябшим хлебом.
Засыпает яму в груди тишиной.
Засыпает память и терпко снится
чуть горчащий запах соли земной.
И распахнута в небо слепая зеница.
«Две стёртых даты. Имя не прочесть…»
Две стёртых даты. Имя не прочесть.
Мхом поросло поэт. И всё. И точка.
Тропа заросшая и не на что присесть.
Ни камушка, ни свечки, ни цветочка.
В молчаньи чётки строчек теребя
молился Слову, что да не оставит.
Перечить кесарю? Чихал он на тебя.
Перечить черни? Заплюёт, затравит.
Свобода впроголодь да муза у плеча,
да чистый лист, да небо голубое.
И прорастают травы, хлопоча,
из тех стихов, что он унёс с собою.
«В кровавой слепоте ристалища…»
В кровавой слепоте ристалища,
в тени случайного пристанища
в слепящем грохоте войны
миг оглушённой тишины,
где ни войны и ни вины.
В тиши пристанища двуспального
шаги прохожего случайного
и перезвон сервиза чайного,
и ломкость хрупкой тишины
как эхо будущей войны.
Ночь точкою в строке полýдня
и отсвет полдня в полунóчи.
И жизнь – застенчивая блудня —
в закат, краснея, прячет очи.
«Рябина на исходе октября…»
Рябина на исходе октября
рифмуется с манишкой снегиря,
сосцы иссохшие дряхлеющей эпохи,
сверкают сполохи холодного огня,
постылой стылостью пространство леденя
и угасая в снов чертополохе,
Слова сбиваются с накатанной строки,