Виктор Гросов – Ювелиръ. 1810. Екатерина (страница 3)
Значит, причина серьезнее.
А может Мария Федоровна поняла то же, что и я, только с другой стороны. До сегодняшнего дня я был полезным ремесленником. Хитрым. Наглым. Может, избыточно заметным. Но все еще ремесленником. Таких можно терпеть, использовать, держать на поводке, вовремя одергивать. Сегодня же я выковал политический символ. Дал Екатерине символ, в котором ее увечье превратилось в знак силы.
Может это испугало Императрицу по-настоящему?
Ее вопрос — это попытка меня уничтожить чисто и законно. Поймай она меня сейчас на публичном неуважении к именинам — и дальше все покатится само. Милость прочь. Заказы прочь. Репутацию в грязь. «Саламандру» — под надзор. Тверской завод — под удар. Связи с Юсуповыми, с великими князьями, с Екатериной — объявить опасной близостью выскочки, забывшего свое место. И все это без единого крика, с тонкой улыбкой и обязательной формулой «к глубокому нашему сожалению».
Надо отдать ей должное: ход был хорош. Если, конечно, я верно понял ее мотивы.
Я снова оглядел зал.
Екатерина не обернулась. Умница. Я заметил Сперанского, стоявшего чуть в стороне. Он подобрался, как перед прыжком, и тут же заставил себя окаменеть. Прошка за моей спиной, должно быть, уже мысленно хоронил и мастерскую, и весь наш дом разом. А Мария Федоровна смотрела сверху с тем спокойствием, которое бывает у человека, уверенного в том, что зверь уже в капкане, осталось только дослушать, как он трепыхнется.
И вот тогда я окончательно успокоился.
Потому что ее ловушка была идеальна для человека девятнадцатого века. Беда заключалась лишь в том, что она имела дело со мной.
Ну что ж, ваше императорское величество. Если вам угодно представление — вы его сейчас получите.
Я поклонился Марии Федоровне, как кланяются люди, которые отлично знают цену себе.
Я сунул пальцы во внутренний карман сюртука и нащупал бархат.
И мне стало снова по-настоящему жаль.
Не себя, а камень.
Маленькая коробочка легла в ладонь. Я даже задумался оставить ее при себе, придумать иной ход, обойтись словами, дерзостью, намеком, чем угодно. Только это была бы уже суета. А суета — это не про Саламандру.
Внутри лежал демантоид.
Уральский зеленый камень, который в сырце выглядел так жалко, что любой толковый торговец сунул бы его в общую кучку и не заметил потери. Я заметил. Потом долго вертел его под лупой, поймал в глубине золотистый «конский хвост» биссолита и понял, что держу настоящую тварь с характером. Камень был капризный, злой на ошибку и щедрый на чудо, если подойти к нему с головой.
Я и подошел, собрал свою уродливую оптическую приспособу из ящика, стекла и лезвий, высчитывал критический угол, пока глаза не начали резать как песком — 41 градус. Потом сел за огранку и вывел ему 57 граней — не по здешней привычке, а по той геометрии, до которой дойдут еще не скоро. Я резал камень так, чтобы свет ломался, дробился, вылетал обратно с яростью, на какую демантоид вообще способен.
И я добился своего. На солнце он горел так, что у любого алмаза рядом начинался бы комплекс неполноценности. Зеленое нутро выбрасывало красные, оранжевые, синие искры, а в глубине веером вставал золотистый хвост. Я тогда даже засмеялся от радости, один в мастерской, как последний сумасшедший. Бывают минуты, когда мастер понимает, что вот сейчас он сделал шаг дальше собственного вчерашнего потолка.
Этот камень я не собирался никому отдавать.
Он был слишком моим, слишком личным. Вроде подписи, поставленной внутри света. Я держал его при себе именно потому, что в нем заключалась одна из немногих вещей, которые в этом веке принадлежали только мне и моей голове.
И вот теперь приходилось отдавать.
Неприятно? Еще бы.
В груди кольнуло так, что я едва не усмехнулся. Смешно. Императрица метит мне в шею, а я жалею камень. Впрочем, это и есть нормальный порядок для человека моего ремесла. Чужая власть приходит и уходит. Хорошо сделанная вещь — остается.
Только сейчас выбора не было.
Я успел взвесить это еще до того, как вынул коробочку из кармана. Если хочу не просто уцелеть, а развернуть ее удар против нее самой, нужен предмет, который мгновенно изменит масштаб. Чудо. Причем такое, от которого у зала сначала собьется дыхание, а уже потом включится зависть.
Демантоид годился идеально.
Мария Федоровна решила поймать меня на пустых руках. Что ж, я покажу ей руки слишком искусные для этой ловушки.
Я вынул коробочку.
Движение вышло неторопливым, почти будничным. Тем лучше, никакой театральщины. Черный бархат сам по себе работал как надо. Я почувствовал, как зал разом выдохнул. Видимо, пауза-то затянулась. Еще секунду назад я был загнанным мастером, у которого сейчас будут спрашивать то, чего нет. Теперь в моей руке появилось нечто, и правила игры сразу переменились.
Мария Федоровна смотрела на бархатную коробочку с неподвижным вниманием. На лице у нее ничего не изменилось. Зато я слишком хорошо знал породу этих людей, чтобы не распознать в этой неподвижности интерес.
Прекрасно.
Коробочка лежала у меня на ладони. Кто не знает, тот и не поймет, почему ради нее стоило так долго не спать, считать углы, материться над лупой и абразивом. Кто понимает — тому и не надо объяснять. Я еще не открыл крышку, а уже чувствовал, как камень внутри ждет света.
Я перевел взгляд с Императрицы на зал и вдруг поймал себя на очень простом, почти веселом чувстве — эдакое Предвкушение.
Я поднял коробочку чуть выше.
Лакей уже шагнул ко мне, чтобы принять коробочку, — в залах такого рода все должно идти через положенные руки, даже если речь о чуде. Я не дал, просто удержал вещь у себя на ладони и сделал полшага вперед.
Если уж меня решили прилюдно брать на поводок, отвечать следовало тоже прилюдно, без посредников.
Я раскрыл коробочку сам.
Черный бархат внутри сперва показался провалом, куском ночи посреди золота, шелка и свечей. Потом в этой темноте загорелось зеленое, еще, не вспышка — только живое обещание огня, запертого в камне. Я подержал коробочку так, чтобы ее увидели те, кому положено видеть первыми, и заговорил, не повышая голоса. Петергофский зал любил ясную речь и сам разносил ее по углам, если человек говорил с верного места и не суетился.
— Ваше Императорское Величество, — сказал я, — я не посмел поднести ко дню ваших именин золото, которого и без того довольно в казне, или обычный алмаз, коим уже никого не удивить при столь блистательном дворе. Мне хотелось дерзнуть на иное.
Я видел, как внимание зала стянулось ко мне. Люди стояли смирно, по местам, как и полагается, только все их лица уже сделали одно маленькое движение вперед. Там, где толпа ждет неловкого оправдания и вдруг получает спокойствие, всегда рождается особый вкус.
— Я искал камень, — продолжил я, — который был бы достоин не только праздника, но и самой Империи, ее внутренней силы, скрытой в недрах Урала. Силы суровой, дикой, темной, покуда мастер не найдет для нее верного закона света.
И, сказав это, я чуть довернул запястье.
Этого хватило.
Свет тысяч свечей ударил в пятьдесят семь граней и вышел оттуда уже не светом, а самой настоящей дерзостью. Демантоид вспыхнул изнутри густым ядовито-зеленым пламенем, и поверх этого огня сразу рассыпались красные, оранжевые, лазурные искры — настоящая, грубая, бесстыжая дисперсия. В самой сердцевине камня веером поднялся золотистый «конский хвост», и от этого камень перестал быть просто драгоценностью, он стал зрелищем.
Зал выдохнул на сей раз уже без притворства. Кто-то ахнул, кто-то шагнул ближе, забыв, что делает это у трона. Двое знакомых мне ювелира, стоявших поодаль, вытянули шеи с таким бесстыдством, что я едва не расхохотался. Они не понимали, как зеленый хризолит может гореть так, как, по их понятиям, гореть ему не полагалось. А он горел. Еще как.
Я довернул коробочку еще на волос.
По черному бархату метнулся новый огонь. Зеленая глубина отдала сразу несколько лучей, и на этот раз красные искры пошли почти в оранжевое, а у края блеснула холодная синь. Камень жил жадно и весело, с внутренним нахальством, которое редко встречается у хороших вещей и почти никогда — у хороших людей.
Краем глаза я посмотрел на Екатерину.
Она стояла спокойно, лицо держала так, будто все происходящее было не спектаклем моего спасения, а положенным продолжением ее выхода. Только один уголок губ чуть дрогнул. Почти незаметно. Этого было довольно. Она поняла раньше прочих, что я сделал переворот.
И вот тогда я посмотрел на Марию Федоровну.
Сначала она глядела только на камень очень внимательно, без всякого внешнего изумления. Потом — это длилось всего миг, — ее взгляд скользнул с бархатной коробочки на лицо Екатерины. На ледяные ветви личника. На белое золото, на платиновое ребро, на зеленые вспышки демантоида, которые отразились в камнях на лице дочери и на миг связали обе мои работы в одно целое.
Вот тут она и удивилась.
Кажется, Мария Федоровна внезапно поняла весь масштаб. Перед ней стоял мастер, который за один вечер предъявил две вещи разного порядка, одинаково редкие. На лице дочери он превратил рану в знак власти. В своей руке он превратил уральский камень в оптическое чудо, которого еще никто не понимал.
В такие минуты сильные люди узнают породу.
И мне показалось, что в глубине ее взгляда мелькнуло нечто почти веселое, очень опасное, очень короткое, с едва заметной усмешкой, которую можно было бы перевести по-простому так: ах ты, шельмец.