реклама
Бургер менюБургер меню

Виктор Гросов – Ювелиръ. 1810. Екатерина (страница 2)

18

Вместо этого он шевельнул пальцами на боку кофра, будто рукой махал.

Михаил улыбнулся. В глазах у него блеснуло что-то озорное. Николай никак не показал, что заметил, только лицо у него стало еще строже. От этого Прошке сделалось смешно и жалко разом. Стоят оба, важные, в золоте, при троне, а даже ухмыльнуться толком не могут.

И вдруг он подумал очень просто, по-своему, не длинно и не мудро: им, наверное, страшно охота сейчас не тут стоять, а у верстака. Где можно локтем двинуть, нос почесать, винт покрутить и чтоб никто на тебя не глядел, как на картину в раме.

От этого Прошка даже выпрямился.

Он-то хоть и был мальчишкой безродным, а все-таки из мастерской. Мог бегать по двору, таскать уголь, получать от учителя по шее за глупость, держать щипцы, смотреть на огонь, на металл, на камень. А эти двое стояли тут красивые и только глазами жили.

Впереди Екатерина уже почти дошла до трона, и весь зал смотрел теперь только на нее.

А Прошка, прижимая к животу кофр, вдруг почувствовал себя не лишним. Маленьким — да. Испуганным — еще как. Только не лишним. Он был оттуда, откуда пришла эта вещь. Из того места, где взрослые не болтают о власти, а делают ее руками, сами того не любя признавать.

И, может, оттого Михаил ему и подмигнул. А Николай позволил дрогнуть щеке. Потому что они это тоже чуяли, хоть и не сказали бы ни за что.

Он посмотрел на трон. У вдовствующей императрицы все оказалось сложно. Прошка не сумел бы потом никому толком объяснить, что именно увидел. Только почуял, что в одну короткую минуту у нее по лицу прошло сразу разное.

Сначала — будто полегчало. На миг. Совсем чуть-чуть. Дочь стоит на ногах, не спрятана, не изуродована так, как уже успели наболтать кругом, не глядит потерянно.

А потом это мигом исчезло. Улыбка осталась, а глаза — нет. Глаза стали такие, от которых Прошка в мастерской сразу убирал руки подальше. Не потому, что учитель сердится, а потому что сейчас что-то острое пойдет в дело.

Екатерина Павловна присела перед матерью в реверансе, как положено. Прошка опять согнулся вместе с кофром — боком, лишь бы не торчать столбом там, где его вовсе не должно быть. Ему казалось, что сейчас весь зал видит только одно: мальчишку, которого по глупости занесло слишком близко к трону.

Он услышал голос Екатерины:

— Позвольте принести вашему величеству мои поздравления в день тезоименитства.

И уж до того хорошо она это сказала, что у Прошки по спине мурашки побежали. Словно не ее только что всем миром собирались жалеть, а она сейчас сама всему залу цену назначит.

Мария Федоровна подняла дочь обеими руками и ответила громко, на всех, чтоб и послы, и дамы, и военные господа у дальних колонн расслышали без труда:

— Твое возвращение к свету, Катишь, в столь ослепительном величии — лучший дар моему материнскому сердцу в день моих именин.

По залу точно теплый ветерок прошел: все зашевелились, задышали, кто-то даже позволил себе улыбнуться. Уж больно складно прозвучало, правильно, красиво. Только Прошке от этой красоты сделалось хуже. Слова были добрые, а в них все равно слышалось что-то такое, от чего хочется втянуть голову в плечи.

И тут императрица перевела взгляд вниз.

Просто отвела глаза от дочери и посмотрела на Григория Пантелеича.

Прошка почувствовал это почти телом. Вот только что все было про Екатерину Павловну. И вдруг стало про учителя.

Он даже перестал моргать.

Вокруг опять стихло. Не совсем, конечно: свечи потрескивали, шелк шуршал, кто-то кашлянул в дальнем конце залы. Только все это отступило, сделалось мелким, будто за дверью. А здесь, у трона, остался один голос.

Мария Федоровна смотрела сверху вниз. От ее взгляда Прошке захотелось сделать шаг назад. Жаль, отступать было некуда. Сзади толпа, сбоку чужие локти, впереди спина учителя.

— Мы видим, сколь искусны ваши руки, мастер, — сказала императрица.

Прошка вцепился в кофр так, что пальцы заболели.

— Великая княжна одарила нас своим присутствием. Но чем же порадует Императрицу сам мастер Саламандра в день ее праздника? Мы с нетерпением ожидаем вашего подношения.

И вот тогда Прошка понял. Не умом даже. Сперва до него дошло животом, холодом под рубахой, слабостью в коленях. В кофре-то у него что? Ничего такого, что можно вынуть и подать на бархатной подушке. Там второй личник, запасной. Тот, теплый, с лозой и золотом. И все. Больше ничего.

Он же сам видел, сам держал лампу, сам подавал щипцы, винты, камни.

Сам убирал со стола обрезки.

За все это время учитель не сделал для императрицы ни табакерки, ни брошки, ни ожерелья, ни хоть какой-нибудь золоченой безделицы, которую можно было бы в последний миг выставить подарком. Ничего.

Только два личника.

Один сейчас на лице Екатерины Павловны.

Второй у него в руках.

И больше ничего.

Прошка даже рот приоткрыл, потом сразу захлопнул. В груди сделалось пусто и тяжело разом. Он еще не знал всех придворных правил, не понимал половины их слов, да и слава Богу. Только и без правил было ясно: вышло очень худо. Уж если сама императрица при всех спрашивает про подарок, значит, подарок должен быть. А его нет.

Ему даже на миг захотелось открыть кофр прямо тут, выхватить второй личник и протянуть его обеими руками — берите, мол, вот он, подарок. Только он сразу понял, что нельзя. Это вещь Екатерины Павловны, запасная, про нее и знать никто не должен. Да и как он полезет? Кто он тут такой? Мальчишка. Подмастерье. Нос не дорос между такими людьми встревать.

А страшнее всего было, что императрица сказала это так ласково, так гладко, что ни один человек в зале не мог бы назвать ее слова злыми. Не придерешься.

Прошка глянул на Марию Федоровну и вдруг подумал совсем по-детски, от испуга: она как шелковая петля. С виду мягкая, а сунь шею — затянется.

Он снова уставился на учителя. Прошка всегда мечтал быть таким как он.

Григорий Пантелеич стоял спокойно. От этого спокойствия Прошке стало и легче, и страшнее сразу. Легче — потому что если учитель не мечется, значит, еще не все пропало. Страшнее — потому что в такие минуты он сам делался не человеком, а чем-то вроде тисков: замирает и держит.

Прошка понял без всяких взрослых слов, что сейчас у Григория Пантелеича просят то, чего у него нет.

Глава 2

Ожидаем подношения? Вот тут у мне и поплохело.

Причем от того, что она именно так все повернула. Именно это больше всего выводило из себя.

Все было обставлено так безупречно, что со стороны и не придерешься: любезный вопрос, достойный высокой особы, сказанный при всем дворе. А на деле — петля. И захлестнули ее ровно в ту минуту, когда я стоял у подножия трона, слишком близко к императорской семье, слишком на виду, да еще после того, как весь зал разом увидел, что я только что сделал с лицом Екатерины.

Я склонил голову, стараясь выиграть мгновение. Этого требовал и этикет, и здравый смысл. Заодно я успел загнать первую вспышку досады обратно внутрь. Полезная привычка. В такие секунды нужно не дергаться, а считать.

Сперва — изделие. Потом все прочее.

«Волжский лед» сработал превосходно. Я видел это и по ахам, и по веерам, и по вытянутым физиономиям французов. И главное, я видел это по самому ходу Екатерины. Верхняя дужка не вспыхнула лишним светом. Платиновое ребро удержало рисунок лица жестко. Ветвь у скулы не дала отставания, когда княжна поворачивала голову к матери. Компенсационные узлы выбрали натяжение без рывка и без дрожи, без малейшей пошлости. То есть механика исполнила свою службу как надо.

А дальше началось главное.

Еще четверть часа назад все эти господа и дамы уже успели про себя назначить Екатерине место, и разумеется не у трона. Чуть в стороне, в тени, среди тех, кого не выставляют прочь, а как бы сами собой отодвигают — из жалости или осторожности. Красавицу после увечья удобно хоронить именно так, влиянием. Обкладывают сочувствием, как ватой, и ждут, пока человек перестанет значить опасное.

Я сорвал им эту работу.

Теперь весь зал лихорадочно перестраивал отношения с новой Екатериной, с фигурой, которая после удара судьбы стала еще опаснее. Старая Екатерина была понятна: красота, ум, честолюбие, живость, порода. Эта новая состояла уже из менее удобных вещей — травмы, воли, холода и демонстративного отказа прятать слабое место.

Я успел прочитать это по лицам, пока склонял голову и выпрямлялся.

Французские послы вон, вытянули шеи. Коленкур и вовсе забыл про выражение скучающего превосходства. Дамы, заранее приготовившие жалость, теперь не знали, куда ее деть. Жалеть Екатерину стало неловко, бояться — гораздо удобнее.

И вот здесь я перевел взгляд на Марию Федоровну.

Улыбка у нее была материнская, правильная, почти трогательная. Только глаза не совпадали с улыбкой ни на волос. Я видел это уже не раз у людей, привыкших повелевать: лицо говорит одно, а смысл движется совсем в другом месте.

Почему она ударила именно сейчас? Почему так?

Первая мысль мелькнула и тут же отпала. Ревность матери. Дескать, я, безродный мастер, сделал для ее дочери то, чего не смогла сделать она сама. В плохой пьесе сгодилось бы. В реальной власти — вздор. Человек ее ранга не выносит личную обиду на публику.

Вторая версия была чуть умнее и тоже не выдержала. Нарушение этикета. Я оказался слишком близко к трону, в свите великой княжны, чего мне по чину не полагалось. Да, повод неприятный. Да, любой придворный цербер готов раздуть из такого полдня переписки. Только ради подобной мелочи не устраивают публичную сцену перед послами. Для этого есть начальник охраны, обер-гофмаршал и десяток кислых людей с бумажками.