Виктор Гросов – Ювелиръ. 1810. Екатерина (страница 13)
— Я это уже заметил.
Прошка тем временем опознав «гостей», заметно ожил.
— А вы чего тут делали? — спросил он, уставившись на Давыдова так, будто перед ним явился герой из сказки.
— Маневр, братец, — ответил Давыдов. — Ночной. Учились ловить полезных людей на дороге.
— И как? — спросил я.
— Как видишь, — сказал Толстой. — Поймали.
Он устроился рядом со мной поудобнее. После сегодняшних приключений его бесцеремонность действовала почти целебно.
— Вы бы хоть сказали, куда едем, — заметил я.
— Скажем, — ответил Толстой. — Со временем. Не порти удовольствие.
Прошка, окончательно осмелев, подался вперед.
— А правда, — спросил он Давыдова, — что вы на коне через канаву берете не глядя?
— Неправда, — сказал Давыдов. — Гляжу. Просто недолго.
— А правда, что вы из пистолета попадаете на всем скаку?
— Случается. Если пистолет не дрянь и лошадь не дура.
Прошка посмотрел на него с таким уважением, что я сразу понял: все, теперь ребенок окончательно испорчен. Мастерская мастерской, а гусарщина тоже пошла в кровь.
Толстой тем временем не унимался:
— Ну что, Саламандра, навел шума в Петергофе?
— С чего ты взял, Федор Иванович? — спросил я.
— А то я тебя не знаю. Заперся в своей этой любаратории, носа не высовывал. А после сразу во дворец. Явно же неспроста. Шумиху наделал? Да по-другому ты и не умеешь.
— Я, между прочим, устал, — сказал я.
— Тем лучше, — ответил Толстой. — Усталый человек честнее.
— Это ты по себе судишь?
— Исключительно. Я вообще человек наблюдательный.
Карета шла бодрее и мне вдруг стало легче. Видать, отпустила та усталость, которую оставляет двор. От мужчин вроде Толстого и Давыдова она уходит быстро, даже если они врываются в твою карету, распоряжаются твоим возницей-телохранителем и ведут себя так, будто мир обязан их терпеть.
— А маневр у вас хоть настоящий был? — спросил я.
— Самый настоящий, — сказал Давыдов.
— И в чем смысл?
Толстой ответил первым:
— Проверяли, можно ли ночью быстро собрать людей, развернуть и взять дорогу под себя.
— И как, можно?
— Можно, — сказал он. — Если люди не дрянь.
— А если дрянь?
— Тогда и днем нельзя.
Прошка слушал так, будто ему сейчас открывали главную тайну империи. Давыдов заметил это и подмигнул ему:
— Ты, братец, тоже не зевай. Ночь — хорошее время. Видно меньше, слышно больше.
— Я и не зеваю, — серьезно сказал Прошка.
Толстой расхохотался.
— Вот за что люблю твоего ученика, так за то, что мал, а держится уже как взрослый человек.
Прошка покраснел и опустил глаза.
Я посмотрел на них троих — на Толстого, который снова захватил чужую жизнь с таким видом, будто делает ей одолжение; на Давыдова, которому было весело жить даже в тесной карете; на Прошку, сидящего между восхищением и сонливостью, — и понял, что сердиться у меня уже не выйдет, не в этот раз.
Толстой посмотрел на меня с тем довольным прищуром, который у него появлялся всякий раз, когда ему казалось, что он вытащил человека из слишком умного состояния в более правильное — то есть в свое.
— Ну, так что, братец, — сказал он, — что ты там учинил?
— Ничего особенного, — ответил я. — Всего лишь не дал себя сожрать.
— Врут, значит, — сказал Давыдов. — А я уж слышал, что ты сегодня половину дворца опрокинул.
— Не было такого, — фыркнул я.
— Вот за это люблю мастеров, — объявил Толстой. — Им всегда кажется, что они только слегка поправили мир. А потом смотришь — у всех лица вытянулись, у дам дрожат веера, у старух дергается глаз, а виновник сидит и уверяет, что ничего не случилось.
Прошка прыснул.
— Ты чего? Над учителем смеешься? — Буркнул я.
— Ничего, — сказал он, очень старательно делая серьезный вид.
Толстой тут же ткнул в него пальцем:
— Вот. Даже мальчишка не верит твоему смирению. А я, старый грешник, и подавно не стану. Рассказывай хотя бы в главном. Говорят, великая княжна вышла так, что всем враз стало не до разговоров.
— Это правда, — сказал я.
— И на лице у нее было что-то такое, чего прежде никто не видывал? — спросил Давыдов.
— Это тоже правда.
— Ага, — оживился Толстой. — Вот с этого места мне особенно любопытно. Что за штука?
Я потер переносицу. В другой компании я бы, может, еще поважничал, повел бы к сути медленнее. Здесь не было смысла. Откуда только он все это узнал, находясь на своем этом «маневре»?
— Новый род украшения, — сказал я. — Для лица.
— Для лица? — Давыдов даже выпрямился. — Маска?
— Не маска.
— И не повязка?
— И не повязка.
— А что же тогда?
— Личник, — сказал я.
Оба замолчали на секунду. Слово им понравилось сразу — я это увидел.
— Личник, — повторил Толстой. — Хорошо. И что он делает?