Виктор Алеветдинов – Скажи это до конца (страница 8)
— Хана Морикава? — уточнила Май.
— Да. Она стояла в стороне даже тогда, когда ее звали в середину. Учителя сердились: «Хана, тебя же потом на снимке не найдут». — Он улыбнулся бережно, не радостно. — А я находил.
Рэн не стал записывать. Некоторые фразы портились от того, что их сразу превращали в материал.
— Вы были друзьями? — спросил он.
Такэо посмотрел на него, и Рэн понял: вопрос слишком мал для того, что лежало между двумя подростками на старой фотографии.
— Мы ходили одной дорогой после школы. Иногда. Если начинался дождь.
Май все еще держала блокнот, но уже не писала.
— В видении был зонт, — сказала она.
Такэо перевел взгляд на нее. Не испугался. Только устал чуть сильнее, будто всю жизнь ждал, что кто-то наконец произнесет это слово.
— Зонт был мой. Точнее, отцовский. Тяжелый, черный, неудобный. Я таскал его даже в ясные дни. Отец говорил, что погода у моря не спрашивает разрешения.
Рэн заметил его раньше Май. За прилавком, в узком пространстве между полкой с коробками и стеной, стоял старый закрытый зонт. Черная ткань выцвела до серого, ручка была отполирована ладонью до мягкого блеска. Он не выглядел забытым. Он выглядел оставленным на своем месте.
— Это он?
Такэо не обернулся.
— Да.
В лавке стало тихо. С улицы донесся звон велосипедного колокольчика и смех детей, пробежавших мимо витрины.
— Хана всегда делала вид, что дождь ей не мешает, — сказал Такэо. — Шла рядом, мокла, улыбалась. Если я предлагал зонт, отвечала, что любит дождь. Представляете? Никто не любит дождь настолько, чтобы промочить школьную форму.
Май медленно закрыла блокнот. Рэн увидел это движение и понял: сейчас оно важнее любого вопроса. Она больше не пыталась удержать историю в порядке. Она просто слушала.
— А вы? — спросила она.
— Я был глупым мальчиком. Думал, если человек отказывается, значит, не хочет. Думал, вежливость — это не настаивать.
Он взял с полки три маленькие чашки, поставил их на поднос и налил чай из пузатого керамического чайника. Чай был светлый, с запахом жареного риса.
— Она уехала после выпуска. Семья перебралась на север. Я узнал через месяц. Писем не было.
Он поставил чашки перед ними. Третью — перед пустым местом у края прилавка. Рэн не сразу понял. А когда понял, что-то неприятно сжалось под ребрами.
— Вы ждали ее? — спросила Май.
Такэо усмехнулся.
— Нет. Я держал лавку, женился, вырастил дочь, похоронил жену, научил внука не жалеть пасту из фасоли. Ждать — слишком громкое слово для жизни, в которой каждый день надо вставать в четыре утра. Но когда начинался дождь, я все равно смотрел на дверь.
Рэн опустил глаза на чай. В голове уже возник кадр: старик за прилавком, зонт за спиной, дверь в серой полосе дождя. Красиво. Слишком красиво, если забыть, что человек прожил с этим не как с кадром, а как с привычкой смотреть и не находить.
Май коснулась края эма через ткань в сумке.
— У нас есть фраза.
Такэо медленно поднял взгляд.
— Ее?
Май не ответила сразу, и это молчание оказалось честнее любого объяснения.
***
Они вернулись в лавку ближе к вечеру, когда фестивальная улица стала мягче от розоватого света. Такэо перевернул табличку на двери: «Закрыто». Рэн остался у витрины, будто случайно рассматривая коробки с моти, но Май чувствовала его рядом — устойчивого и непривычно тихого.
На прилавке лежала эма. Старая, потемневшая, с размытым иероглифом дождя у верхнего края. Май развернула ткань. Дерево казалось теплым, хотя чай в лавке уже остывал. Такэо стоял напротив без фартука, аккуратно сложенного рядом с кассой. Теперь он выглядел не владельцем лавки, а тем мальчиком с фотографии, который так и не понял, зачем носил зонт в солнечные дни.
— Я должен что-то сделать? — спросил он.
Май посмотрела на эма. Она сама не знала. Сакура не давала инструкций, не обещала исцелений, не возвращала умерших и не отменяла прожитых лет. Только подталкивала к фразе, которая когда-то не нашла рта.
— Нет. Только услышать.
Ее голос прозвучал спокойнее, чем она чувствовала. Рэн чуть сдвинулся, чтобы свет из окна падал на табличку. Он не вмешивался, не шутил, не пытался сделать момент красивее.
За окном ветер тронул ветви молодой сакуры в кадке у соседней лавки. Несколько лепестков поднялись с тротуара и ударились в стекло, как маленькие белые пальцы. Май провела большим пальцем по нижнему краю эма. Сначала она увидела только старые волокна дерева. Потом между пятнами проступила тонкая темная линия, словно тушь вспомнила, куда ей нужно вернуться.
Фраза была короткой. От этого почти невыносимой.
— «Я хотела идти под одним зонтом не потому, что шел дождь».
В лавке ничего не изменилось. Часы продолжали тикать. Чай остывал. За стеной продавщица бумажных зонтов сдвигала витринную решетку. Мир не остановился, чтобы дать этой фразе место.
Только Такэо закрыл глаза. Май не знала, куда деть руки. Табличка стала легкой, почти пустой, будто отдала то, что держала дольше человеческой жизни. Она положила ее на прилавок и вдруг почувствовала себя лишней: слишком молодой и живой, слишком поздней.
Такэо молчал долго. Рэн не двигался. Потом старик повернулся к полке, взял вторую маленькую чашку и поставил рядом со своей — не перед Май, не перед Рэном, а у пустого места у края прилавка, где уже лежала аккуратно сложенная салфетка. Он налил чай. Рука дрожала, но ни капли не пролилось.
— Хана не любила горький, — сказал он очень тихо. — Всегда добавляла много сладкого. Я говорил, что так нельзя почувствовать вкус.
Он усмехнулся, и усмешка развалилась на вдохе.
— А она говорила: значит, вкус плохо старается.
Май опустила взгляд. Ей казалось, что если она посмотрит на Рэна, то не удержит лицо спокойным. За одну фразу пожилой Такэо не стал счастливее — счастье здесь было бы грубым, неправильным словом. Он просто получил право перестать считать себя мальчиком, которому отказали. Право узнать, что его тоже выбрали. Только не сказали.
Такэо поставил возле второй чашки маленький розовый моти.
— Она любила клубничные. Хотя делала вид, что берет первый попавшийся.
Рэн отвернулся к окну. Май заметила это по отражению в стекле: лицо было размытым, глаза — нет. За окном с ветки сорвалось несколько лепестков. Они падали медленно, по одному, без прежней праздничной щедрости. Один прилип к стеклу напротив старого зонта за прилавком.
— Я думал, вежливость — это не мешать человеку идти одному, — сказал Такэо. — А может, надо было просто спросить еще раз.
Май сжала пальцы. Ей хотелось сказать что-то правильное: что Хана знала, что любовь не исчезает, что поздние слова все равно важны. Но все это звучало слишком для человека, который только что встретил свою юность за прилавком лавки моти.
— Иногда люди отвечают отказом не потому, что не хотят, — сказала она наконец. — А потому что боятся хотеть слишком заметно.
Слова вышли сами. Май испугалась их больше, чем Такэо. Рэн повернул голову не сразу, но она почувствовала его взгляд.
Такэо кивнул, будто принял не утешение, а простую вещь, которую можно поставить рядом с чашкой.
— Вы вернули мне не прошлое. Прошлое не возвращается. — Он посмотрел на вторую чашку. — Но теперь я хотя бы знаю, как оно звучало.
Май подвинула эма к нему.
— Она была у сакуры. Думаю, теперь должна остаться у вас.
Такэо не взял табличку сразу. Провел ладонью по прилавку, освобождая место, и положил эма рядом со старым зонтом.
Рэн открыл дверь, когда они вышли. Колокольчик над входом буднично звякнул. На улице пахло сладкой фасолью, морем и пылью после теплого дня. Май сделала несколько шагов и остановилась у края тротуара. Руки все еще не находили места: в карманах было тесно, вдоль тела беспомощно, на ремне сумки — заметно.
Рэн встал рядом, но не слишком близко.
— Ты сказала ему хорошую фразу.
— Я сказала первую, которая пришла в голову.
— Обычно это и опасно.