18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Виктор Алеветдинов – Не влюбляйся под седьмым фонарём (страница 11)

18

Отец повернулся к чайнику. Пар поднимался к вытяжке, оседал на металле мутной плёнкой. Его плечи напряглись под домашним свитером. Этот свитер Юри знала с детства: локти вытянуты, манжета правого рукава чуть обгорела от старой сигареты, хотя отец не курил уже много лет.

— Я устал. Не начинай.

— Я не начинаю. Я продолжаю.

— Вот именно.

Юри сжала ремень сумки.

— Мамина комната всё ещё заперта?

Отец выключил чайник до щелчка.

— Нет никакой маминой комнаты.

Слова легли тяжело ровно, без крика, и от этого были хуже.

— Там шкаф с её вещами.

— С твоими старыми вещами. С хламом. С тем, что ты не хочешь выбрасывать.

— Там шарф.

— У тебя много шарфов.

— Не моих.

Он резко обернулся.

— Хватит.

В комнате телевизор беззвучно показывал рекламу фестиваля Ёнхва. Бумажные фонари плыли по экрану, пара смеялась под дождём, дикторские субтитры обещали «ночь, которая соединит сердца». Отец схватил пульт и выключил телевизор.

— Твоей матери не было.

Юри стояла неподвижно. Он произнёс это не впервые. Раньше она отвечала криком, доказательствами, детскими воспоминаниями, датами, которые сама уже боялась перепутать. Теперь слова отца раскрылись изнутри, и под ними оказалась другая фраза — тихая, вытертая, без адреса: «Но я всё время ищу её в дверях».

У Юри перехватило дыхание. Отец смотрел зло. Глаза покраснели от усталости, подбородок дрожал едва заметно. Он был уверен, что защищает себя от её фантазий. А сам каждое утро оставлял свободный край стола, покупал чай с жасмином, который не пил, и иногда оборачивался на звук ключей в подъезде раньше, чем успевал вспомнить, что ждать некого.

— Папа.

— Не надо.

— Ты её не помнишь.

— Потому что нечего помнить.

— Нет. Потому что у тебя забрали способ.

Он рассмеялся коротко и сухо.

— Способ? Теперь это так называется?

— Ты достал вторую чашку. Оставляешь место у окна. Покупаешь жасминовый чай, хотя не пьешь его.

Отец взял белую чашку из шкафа и поставил на стол. На этот раз сознательно. Фарфор тихо звякнул.

— Чего ты хочешь? Чтобы я признал женщину, которой не было? Чтобы сказал: да, дочь, ты не одинока в своей выдумке? Тебе станет легче?

Юри подошла к двери маленькой комнаты у коридора. Раньше там стоял мамин стол. Потом отец вынес его, сказал, что дерево рассохлось. Потом исчезли книги. Потом — рамка с фотографией. Комната стала кладовой, но замок на двери остался.

— Открой.

— Юри.

— Пожалуйста.

Он долго не двигался. Потом достал связку из ящика с ложками. Ключ был маленький, с красной ниткой на кольце. Отец посмотрел на эту нитку так, будто видел впервые, и почти сорвал её, но Юри успела взять ключ сама.

В комнате пахло пылью, картоном и закрытым воздухом. Полоска света из коридора легла на коробки, старую гладильную доску, чемодан без ручки. У стены стоял шкаф. Не мамин — отец был бы прав, если говорить документами. Обычный шкаф, где не должно было лежать ничего важного.

Юри открыла дверцу. На нижней полке лежал шарф: серый, мягкий, с узкой синей каймой. Она помнила, как в детстве прятала в него лицо, когда мать возвращалась из парка и пахла дождём, дымом от уличных ларьков и холодными листьями. Теперь запаха не было. Совсем. Ткань была чистой до пустоты, как выстиранная улика.

К шарфу была пришита маленькая белая бирка. На ней должно было быть имя владельца или хотя бы марка. Нитки по краям сохранились, прямоугольник ткани тоже, но внутри осталось ровное пустое место без следа чернил.

— Это твой, — сказал отец из дверей.

— Нет.

— Юри…

— Не говори сейчас.

Она прижала шарф к лицу. Никакого запаха — только пыль и слабая горечь старой ткани. Тело всё равно помнило: плечо, высоту руки, шероховатость пальца, который вытирал ей щеку. Память не была картинкой. Она была движением, которого больше некому было закончить.

Отец вдруг сел на край чемодана. Неуклюже, как человек, у которого отказали колени.

Он смотрел не на Юри, а на белую бирку. — Иногда я слышу ключ в двери. Знаю, что ты на занятиях. Знаю, что соседка сверху ходит тяжело. Всё знаю. Но встаю.

Юри молчала.

— Подхожу к прихожей. И каждый раз… — Он провёл ладонью по лицу. — Каждый раз чувствую себя идиотом.

Недосказанное зацепилось за край его голоса: «Я хочу, чтобы кто-то вошёл, но не знаю кто». Юри села на пол напротив него. Между ними лежал шарф, свёрнутый серой полосой.

— Её звали Хан Соён.

Отец закрыл глаза. Комната не изменилась: не вспыхнул свет, не дрогнули стены, не вернулся запах. Только белая чашка на кухне тихо стукнула о блюдце, возможно, от сквозняка.

— Не надо, — сказал отец.

В этот раз просьба была не запретом, а болью человека, которому слово причиняет вред, хотя он не знает почему.

Ночью Юри лежала с открытыми глазами. Шарф висел на спинке стула. Телефон лежал на столе, выключенный: она сама нажала кнопку питания, дождалась тёмного экрана, проверила дважды и положила аппарат экраном вниз, как мёртвую рыбу. В квартире было тихо. Отец не включал телевизор. За стеной шумела вода у соседей, на улице проехал мотоцикл, и звук быстро стёрся вдалеке.

Телефон зазвонил. Не завибрировал, не вспыхнул — именно зазвонил старым механическим звуком, будто внутри тонкого корпуса спрятали аппарат из будки у моста. Чёрный экран не горел. На стуле серый шарф чуть шевельнулся, хотя окно было закрыто.

Юри протянула руку и остановилась над телефоном. В груди поднялось такое желание ответить, что оно показалось чужой рукой на затылке. Если поднять — услышит. Если услышит — узнает. Если узнает — сможет назвать.

— Нет, — сказала она.

Звонок стал тише, но не исчез. Как будто тот, кто был на другом конце, улыбнулся и решил подождать.

— Не сегодня.

Она легла обратно и накрыла голову одеялом. Слёзы вытекли без рыданий, горячими полосами к вискам. Ей было стыдно не за страх, а за облегчение: пока она не ответила, голос не успел оказаться чужим.

Утром отец уже ушёл. На столе стояли две чашки. Синяя была пустой. Белая — тоже, но рядом с ней лежала ложка, повёрнутая ручкой к свободному стулу. Юри взяла телефон. Он включился обычным долгим нажатием, и в журнале вызовов не было ничего. Она почти рассмеялась, но потом увидела фотографию на холодильнике.

Снимок висел там много лет: маленькая Юри у парка Ёнхва, в жёлтом дождевике, с бумажным фонариком в руке. Слева от неё всегда было размазанное серое пятно. Отец называл его дефектом печати. Юри называла его мамой, пока не поняла, что спорит с бумагой. Теперь рядом с детской Юри проступила чёрная рука: не лицо, не тело — только ладонь, державшая её за пальцы. Чернота была плотной, будто кто-то приложил к фотографии обугленную кожу, а на обороте магнита, который удерживал снимок, проступила тонкая влажная полоска. Красная нить тянулась вниз, к полу, и исчезала под дверью пустой комнаты.

Глава 6. Человек, который портит романтику

Тэхо увидел их на камере за девять минут до поцелуя. Парень стоял под Фонарём Ссоры и держал зонт так, чтобы дождь попадал ему на плечо, а девушке нет. Дешёвый прием, но парк любил такие мелочи. Мокрый рукав, дрожащие пальцы, виноватый взгляд снизу вверх. Люди принимали это за заботу, камеры — за удачный кадр, фонари — за приглашение.

Девушка говорила быстро. На экране сторожки звук запаздывал, но Тэхо не нуждался в словах. Он видел, как она сжимала ремешок сумки, как парень подходил ближе после каждого её отступления, как вокруг них пустела аллея, хотя до закрытия парка оставалось двадцать минут и у павильона ещё толпились туристы. Парк убирал свидетелей. Тэхо выключил монитор, взял шест для ламп и вышел.

Ночной Ёнхва пах мокрой бумагой, острым перцем из закрывающихся киосков и перегретыми проводами. После фестивального дождя на плитке стояли лужи, но дорожка к Фонарю Ссоры была сухой. Конечно. Мокрая плитка могла испортить баланс, ударить коленом, оставить синяк. А синяки плохо смотрелись в сценах, где люди должны были думать только о любви. Тэхо шёл быстро, но не бежал. Бег в парке означал, что ты согласился играть.