Виктор Алеветдинов – Книга 3. Следствие ведут духи. Эхо городского портрета (страница 11)
Я невольно усмехаюсь. Это очень похоже на него: даже про своё здоровье – с короткой шуткой.
– «Я знаю, ты не любишь, когда тебе говорят «держись», и сама говоришь людям «не держись, а живи». Поэтому писать «держись» не буду. Напишу по-другому. Семья у нас крепкая, а ты крепче, чем сама думаешь».
Бабушка опускает глаза в свою кружку. Пальцы у неё чуть дрожат, но она молчит.
Я сглатываю и продолжаю:
– «В деревне у вас духов хватает, я слышал. И домовые, и колодцы шепчут, и таблички у вас разговаривают. У меня всё проще: труба гудит, стены старые, а душа всё равно крутится, как у молодых. Так вот, пока могу, записываю тебе на бумаге то, что не успею сказать на кухне за чаем».
Где-то в коридоре тихо отзывается половица, словно под столом кто-то переступил с лапы на лапу.
– «Первое. Я не знаю, когда мои документы кому понадобятся, но знаю, кому я доверяю. Марии – понятно. Она меня всю жизнь выручала. А ещё доверяю тебе. Поэтому однажды, может, не сегодня и не завтра, ты будешь сидеть в этой квартире и разбирать мои бумаги, морщить нос от пыли и возмущаться, что я всё свалил в одну стопку».
– Ну, тут он не ошибся, – хмыкаю я.
Бабушка коротко улыбается, но глаза у неё влажные.
Я продолжаю:
– «К этому моменту у всяких умных людей на руках будут красивые листы с печатями. Ты знаешь, как я к ним отношусь. Пускай себе пишут. Квартира – это стены. А память – это мы. Стены я не заберу с собой, а память о нас – да. Так вот, я не хочу, чтобы кто-то потом пришёл и переписал нашу историю на свой лад».
Фраза «не переписал нашу историю» прямо встаёт рядом с календарным «Берегите память».
Мне становится жарко, хотя чай уже остыл.
– «Если вдруг объявится такой умный человек и начнёт рассказывать, что он мне ближе, чем вы с Марией, – не верь на слово. Ты меня знаешь, я люблю людей, но считать роднёй кого попало никогда не буду. У меня племянников не так много, чтобы я сам в них запутался. Если кто-то скажет, что он мой самый любимый племянник, а ты про него ни разу не слышала – это не твой человек».
Бабушка тихо втягивает воздух.
– «Сергей Николаевич знает, что его «внучка» сможет во всём разобраться, – продолжает письмо, – да, я тут сам себя по-начальнически в третьем лице называю, но ты потерпи. Ты всегда была внимательной, ты умеешь слушать, а это для нашей семейной истории важно. Если придётся, ты спокойно разложишь всё по полочкам и будешь спрашивать до конца, пока правда не скажет: «Ладно, сдаюсь».
Я невольно улыбаюсь. То, как он ставит слово «внучка» в простые кавычки, понятно без объяснений. Для меня он и правда всегда был чем-то средним между дядей и приёмным дедушкой.
– «Я не знаю, как сложатся бумажные дела, – пишет он дальше, – но своё желание сюда всё-таки вставлю. Мне важно, чтобы в этой квартире на стенках висели наши фотографии, а не чужие дипломы. Чтобы на кухне Мария варила свой борщ и ставила в сахарницу свои ложки. Чтобы ты приезжала, когда устанешь от своих деревенских духов, и садилась здесь с чаем, а не шепталась на лестнице, как чужая».
Слова идут густо, будто он торопился писать.
– «Поэтому, если тебе придётся встать и сказать, что мы тут не лишние, – встань. Не для того я жил, чтобы мои стены потом жили с теми, кто меня видел пару раз в жизни. Не давай никому переписать нашу историю. Ни на бумаге, ни вслух. Твоё слово будет весить больше, чем их печати. Я верю в тебя. А если кто-то решит тебе мешать – у нас и без юристов есть кому постучать ночью по батарее».
Я невольно поднимаю взгляд на потолок.
В этот момент как по заказу где-то в районе батареи действительно раздаётся короткий, глухой стук.
Бабушка аж подпрыгивает на стуле.
– Вот, – говорю я. – Подтверждение.
– Дочитай, – шепчет она.
Я опускаюсь обратно в строки.
– «Об остальном потом поговорим, если успею. Если нет – значит, будет повод тебе припомнить меня добрым словом. Дыши, ешь нормально, не вздумай худеть от нервов. Семья сильна. А ты сильнее, чем думаешь. Обнимаю. Твой Сергей Николаевич».
Последняя строчка чуть кривее – будто рука к концу устала.
Я молчу. Бабушка тоже молчит. Только на плите шипит газ, и чайник начинает подвывать.
– Ну, – бабушка, наконец, шевелится, – вот тебе и «ничего не знаю, никого не видел».
– Он же прямо написал, – говорю я. – Про «если кто-то объявится ближе, чем мы».
– Написал, – кивает она. – Только попробуй это в суде зачитывать, скажут: «эмоциональное письмо, не документ».
Она встаёт, торопливо выключает газ под чайником, сдвигает кастрюльку с кашей. Движения у неё чуть резче, чем обычно.
– Но графологу показать можно, – тихо добавляю я. – Здесь подпись, там подпись. Там четырнадцатое, здесь четырнадцатое.
– Вот именно, – бабушка опирается ладонями о стол. – Если они там действительно рисовали его подпись, а не он сам писал, это будет видно.
Она берёт письмо, не раскрывая, просто поглаживает кончиками пальцев верхний край.
– Он когда это писал, – говорит она, – мне ничего не сказал. Я видела, что он что-то шуршит у стола, но думала, очередной список лекарств. А он вон чего.
– Может, хотел потом отдать при встрече, – предполагаю. – Да не успел.
– Господь его знает, – вздыхает она. – Главное, дошло.
Она возвращает письмо мне.
– Забирай. Это твоё.
– Мы его вместе будем читать, – возражаю я.
– Читать – вместе, – соглашается она. – А хранить – тебе.
Я смотрю на лист, на дату, на подпись.
Деревенские духи у нас, конечно, люди прямые. Сразу начинают качать люстру и смывать записки в колодец. Городские подход другие выбрали: попугай говорит фразами, консьерж намекает, календарь застревает на одном числе, а дядя из прошлого протягивает письмо, которое всё расставляет по местам.
– Значит так, – говорю я уже чуть бодрее. – Сегодня у нас план: перекусить, потом сесть и нормально разобрать все эти папки.
– И письма, и бумаги, – поддакивает бабушка. – Посмотрим, кто у нас тут на кого похож.
– И кто у кого сколько раз в жизни был, – добавляю я.
Мы едим, как люди: каша, хлеб, чай. Бабушка пару раз пытается перевести разговор на что-нибудь попроще – вспоминает, как в этом доме раньше дети в подъезде играли, как Сергей Николаевич ругался на соседский ремонт. Но всё равно раз за разом возвращаемся к письму.
– Видишь, – тычет она пальцем в строку, – он сам пишет: «племянников не так много, чтобы запутаться».
– Да, – киваю я. – И ни про какого Игоря ни слова.
– Про Игоря он и при жизни ни слова не говорил, – хмыкает бабушка. – А тут вдруг «любимый племянник».
Я закатываю глаза.
– Ладно, – говорю. – Пойдём уже знакомиться с остальными бумагами. А то у меня такое чувство, что если мы будем тянуть, они сами сейчас пойдут к нам строем.
– В этом доме я бы не удивилась, – фыркает бабушка.
Мы переносим чашки в раковину, моем, вытираем. Кухня потихоньку возвращает себе вид «обычного пространства», но в воздухе остаётся привкус чёрного чая и чего-то ещё – как после чтения старой книги.
В зале я раскладываю на столе всё, что вчера сдвинула в груды. Папки с надписями, конверты, отдельные листы.
– Где у него были документы, помнишь? – спрашиваю.
– Он всё любил складывать по темам, – отвечает бабушка, присматриваясь. – Вот это, кажется, коммуналка. Это – медкарта. А это…
Она берёт одну из папок. На ней выведено: «Разное. Не выбрасывать».
– Ну всё, – вздыхаю я. – Мой любимый раздел.
Мы садимся рядом, как ученицы за партой.
Сначала разбираем простое: квитанции, старые договора, какие-то списки. Я постепенно составляю в голове карту его последних лет: ремонты, лекарства, письма из поликлиники.
Иногда внятно слышно, как за нашей спиной по полу проходит тихий шаг. Я не оборачиваюсь, но ощущаю, как на затылок направлен пристальный взгляд.
– Смотри, – бабушка вдруг наклоняется к одному из листов. – Тут написано, что он собирался…