Виктор Алеветдинов – Филимон Балагуров и конец света по расписанию (страница 1)
Виктория Ончукова, Виктор Алеветдинов
Филимон Балагуров и конец света по расписанию
Глава 1. Утро без вранья
Филимон Балагуров проснулся с тем сладким чувством человека, который с вечера приготовил хорошую пакость и теперь только ждёт, когда мир сам подставит ей бок. За окном блестела улица, а у калитки Прасковьи уже стоял перевёрнутый ковшик для семечек. Значит, Прасковья скоро выйдет — в платке, с банкой и с лицом, будто не она слухи собирает, а слухи к ней сами являются.
Накануне Межмировое ведомство печатью мигнуло и голосом Мирона Перьева запретило Филимону врать, преувеличивать и разыгрывать. Филимон только кивал и думал: «Запрещали мне и раньше. Жив остался и запреты пережил». С утра язык казался обычным: во рту не звенел, узлом не завязывался. Только тень легла на крыльцо непривычно прямо: не крючком и не шутом, а ровной серой палкой.
— Ну и чего вытянулась, как очередь к фельдшеру? — буркнул Филимон. — Мы ещё посмотрим, кто кого.
Прасковья появилась у калитки почти вовремя. За её спиной темнел старый куст сирени, из которого при нужной интонации мог вылезти кто угодно — хоть дракон. Филимон спустился с крыльца, поднял палец и сделал страшные глаза.
— Прасковья, не оборачивайся, у тебя за спиной дра…
Язык вдруг стал тяжёлым, как мокрый валенок. На кончике будто щёлкнула маленькая ведомственная застёжка, слово «дракон» перекувыркнулось и вылезло наружу совсем другим.
— …у тебя за спиной пусто, а я хотел тебя напугать от тоски, потому что без твоего визга утро кажется мне недоделанным.
Прасковья застыла с банкой в руке. Одна семечка упала на землю, и Филимон проводил её взглядом с такой обидой, будто вместе с ней провалилась вся его прежняя жизнь. Потом лицо Прасковьи медленно расцвело торжеством человека, которому всю жизнь обещали справедливость, а она наконец пришла босиком и с утра.
— Филимон Балагуров, — сказала она сладко, — повтори.
— Не буду.
Он хотел добавить: «Потому что я загадочен», но рот сам выдал другое.
— Потому что стыдно слышать собственную правду второй раз подряд.
— Матушки мои, — выдохнула Прасковья. — Да тебя и правда припечатали.
— Ничего меня не припечатали. Просто ведомственная метка на языке не даёт мне врать, преувеличивать и разыгрывать людей, хотя я намерен найти дырку в этом безобразии до обеда.
На соседнем заборе взлетел Генерал Громыхало. Петух повернул голову одним глазом к Филимону, другим — к Прасковье, как положено сторожу границы и чужого позора.
— Ку-ка-ре-ку! Нарушитель выдал план операции! — объявил он. — Раньше врал красиво, теперь правду портит!
— А ты помолчи, пернатый протокол, — огрызнулся Филимон.
— Не могу. Служба, — важно ответил Громыхало. — Моральное наблюдение ведётся с рассвета.
Филимон решил действовать тоньше: не врать, а намекнуть. Он сложил лицо значительным образом, прищурился на куст сирени и прошептал:
— Прасковья, я бы на твоём месте на кустик-то глянул. Там такое…
Печать на языке дёрнулась, как рыбина на крючке.
— …там мокрые ветки, прошлогодний пакет и моя жалкая попытка сделать вид, будто я знаю страшную тайну.
Прасковья закрыла рот ладонью, но смех всё равно вылез между пальцами.
— Ой, не могу. Ещё раз сделай.
— Я не цирковой медведь.
— Хуже. Медведь хоть молча пляшет.
Филимон впервые испугался не ведомства и даже не того, что деревня узнает. Он испугался пустоты между мыслью и словом, где прежде стояла дверца для побега. Теперь в этой щели сидела печать и правила каждую букву.
Он решительно кашлянул. Если слова предают, можно кашлять вместо концовок. Он показал пальцем за Прасковью, округлил глаза и выдал густое, многозначительное:
— Кхе-кхе!
Кашель развернулся в горле и вылетел фразой.
— Я кашляю вместо вранья, потому что надеюсь, что ты сама додумаешь дракона и ответственность будет не на мне.
Прасковья согнулась над калиткой.
— Филимон, родной, да ты теперь не человек, а самовар с правдой. Только кран поверни.
— Не родной я тебе.
И тут же поправился без всякого желания:
— Хотя мне приятно, когда ты так говоришь, но я делаю вид, что нет, потому что иначе придётся быть живым человеком, а не балагуром на ножках.
Смех у Прасковьи оборвался так резко, будто кто-то прикрыл печную заслонку. Она посмотрела на него уже иначе: не как на пойманного враля, а как на соседа без защиты. Филимон разозлился, потому что жалость была хуже ругани: ругань можно было отбить шуткой, а жалость липла к лицу.
— Не смотри так, — сказал он. — Я сейчас объясню всё жестами, потому что жесты, между прочим, свободный народ.
Он поднял руку: ладонь к сердцу — несправедливость, палец в небо — высокая причина, круг в воздухе — обстоятельства. Печать, видимо, имела доступ и к рукам. Жесты сами сложились в ясную пантомиму: он показал на Прасковью, изобразил испуг, потом ткнул в себя, как человек, застигнутый с украденным пирогом.
— Это что сейчас было? — спросила Прасковья.
— Это он руками соврал, — радостно сказал Громыхало. — Но руки сдались первыми!
— Я хотел показать, что я невиновен, — буркнул Филимон, и фраза сама докатилась до правды. — Хотя виновен, но считаю наказание чрезмерным, потому что розыгрыш с драконом был бы лёгкий, бытовой, без разрушения имущества.
— Без разрушения? — Прасковья всплеснула руками. — Ты в прошлом месяце сказал, что у Марфы-Полночницы в глазах портал, так молочник три дня боялся сметану открывать.
— Я не знал, что молочник такой впечатлительный.
— Знал.
— Знал, — сдался он. — Именно поэтому и сказал.
Филимон ощутил, что вокруг него собирается утро: Прасковья, петух, чужие окна, за которыми уже наверняка шевелились занавески. Заворотино чуяло добычу лучше лисы, и добычей сегодня оказался он. Надо было вернуть себе управление хотя бы ближайшей минутой, поэтому он решил сказать безобидную правду — простую, как гвоздь.
— Хорошая погода, — произнёс он осторожно.
Язык чуть обжёгся.
— Погода сырая, а сказал я так, чтобы сменить тему и выглядеть приличным человеком.
Прасковья снова фыркнула, но уже не радостно. Она убрала банку семечек на столбик и спросила тише:
— Филимон, а если молчать?
— Молчать я умею.
Печать шевельнулась.
— Не умею, но сейчас попытаюсь, потому что боюсь, что следующим скажу что-нибудь такое, после чего меня выгонят даже из собственной тени.
Тень у его ног дрогнула, но осталась прямой. Раньше его ругали, грозили не пускать в магазин, обещали пришить к забору за язык, но всегда оставляли место для следующей шутки. А теперь продолжения не было. Была только голая фраза, которая падала на землю, как ведро без ручки.
— Проверим научно, — сказала Прасковья, быстро подбирая прежний тон. — Скажи, что я сегодня моложе Алёны выгляжу.
— Прасковья, ты сегодня выглядишь…
Слово «моложе» упёрлось в зубы, помялось и вышло в другом виде.
— …выглядишь бодро для человека, который спит мало, слушает много и считает, что хороший платок может заменить отпуск.
— Это комплимент или диагноз?
— Я хотел сделать комплимент. Получился сельский медицинский осмотр.
Филимон вдруг понял, что если останется ещё на минуту, то начнёт говорить всем подряд. Раньше он прикрывал увиденное шуткой, а теперь шутка исчезла, а зрение осталось.