Примерно по такой же модели происходит и наше понимание стихов Хлебникова; как именно оно происходит, Успенский показал на нескольких примерах, в частности на примере чтения разными исследователями строк: «Немь лукает луком немным / В закричальности зари. / Ночь роняет душам темным / Кличи старые „Гори!“». Здесь знакомые слова перемежаются с незнакомыми, и понимание совершается благодаря разгадыванию незнакомых слов с помощью знакомых. Успенский вслед за Б. А. Лариным трактует придуманное Хлебниковым слово «немь» как плод объединения значений слов «ночь» и «немой», и тогда все стихотворение может быть прочтено как рассказ о битве, окончившейся победой зари. Существует, однако, и совсем иная трактовка, предложенная американским литературоведом Роном Вроном. Для Врона «ключом» служит более позднее стихотворение Хлебникова, написанное в 1918 году, через десять лет после стихотворения «Немь лукает…»; в этом более позднем стихотворении, навеянном Хлебникову информацией об угнетении славянских меньшинств в Австро-Венгерской империи, «немь» приравнивается к немцам и противопоставляется «слави», то есть славянам. Если приложить это более позднее значение «неми» к более раннему стихотворению, окажется, что тема его не лирическое описание рассвета, а борьба стихий как образ борьбы наций. Разумеется, применительно к Хлебникову нельзя ничего утверждать с полной определенностью, однако Успенский опроверг трактовку Врона в принципе; дело в том, что американский исследователь постулирует существование у Хлебникова общего выдуманного словаря для всех стихов, а Успенскому эта гипотеза не представляется убедительной. Читатель Хлебникова, сказал он, не дешифровщик, прилагающий к разным стихам один и тот же шифр, а носитель языка, трактующий каждое стихотворение, исходя из своего лингвистического опыта; сами же значения не заданы заранее, а формируются в процессе чтения.
Этот тезис был блестяще доказан во время обсуждения; его участники во всеоружии своего лингвистического опыта предлагали собственные трактовки как стихотворения о «неми», так и другого разобранного Успенским стихотворения Хлебникова («Сияющая вольза / Желаемых ресниц…»), в котором особенно многих прочтений удостоилась строка «О, мраво! моя моролева!». Был затронут в дискуссии и текстологический аспект: Александр Парнис настаивал на том, что слово «ничтрусы» в стихотворении о «моролеве» — плод публикаторского «волюнтаризма», на самом же деле здесь следует читать не одно слово, а два: «ничь трусы», и трактовать это как украинизм, означающий ночные потрясения (в эротическом смысле, как уточнил автор конъектуры). Самым серьезным было возражение Сергея Зенкина, который обратил внимание докладчика и аудитории на то, что в стихах Хлебникова и во фразе Щербы — разная техника создания многозначности. Во фразе о «глокой куздре» опорой для интерпретаторов служат служебные грамматические элементы, Хлебников же намекает на значения, и потому его интерпретаторы опираются на корни слов. Если пересмотр написания «ничтрусов» Успенского не вдохновил, то с возражением Зенкина он скорее согласился. Увенчал же дискуссию прелестный пример неожиданной трактовки традиционного для русской культуры образа людьми другой, восточной культуры: в их глазах избушка на курьих ножках оказалась домиком, расположившимся посередине куриной лапки-ладони…
В названии доклада Олега Лекманова была использована фраза из «Четвертой прозы» Мандельштама: «Ночью по Ильинке ходят анекдоты…»[331], а само выступление представляло собою введение в обиход «одного нетривиального источника» этого сочинения Мандельштама. Фрагмент, комментированием которого занимался докладчик, полностью звучит так: «…Ночью по Ильинке ходят анекдоты. Ленин и Троцкий ходят в обнимку, как ни в чем не бывало. У одного ведрышко и константинопольская удочка в руке. Ходят два еврея, неразлучные двое — один вопрошающий, другой отвечающий, и один все спрашивает, все спрашивает, а другой все крутит, все крутит, и никак им не разойтись». Отдельные элементы этого фрагмента объяснимы более или менее легко: фигура Троцкого была актуальна во время работы Мандельштама над «Четвертой прозой», ибо как раз незадолго до этого, в том же 1929 году, Троцкий был выслан из СССР в Турцию на пароходе «Ильич» (!), а в конце декабря 1929 года газеты не только славословили Сталина (в связи с его пятидесятилетием), но и старательно разводили ленинизм и Троцкого и утверждали, что Троцкий никогда не был близок к Ленину. Объяснима и удочка, фигурирующая во фрагменте; к концу 1920‐х годов в анекдотах за каждым из вождей революции уже были закреплены определенные увлечения, и если для Ленина это были шахматы, к которым, впрочем, иногда прибавлялась и рыбная ловля, то для Троцкого — та же рыбная ловля и охота (существовал даже анекдот, в котором Ленин в октябре 1917 года объявлял, что революции не будет, потому что Троцкий уехал на рыбалку… на крейсере «Аврора»). Однако анекдот, который объединял бы все три искомых «элемента»: Ленина, Троцкого и рыбную ловлю («константинопольскую удочку»), — Лекманов обнаружил в том самом «нетривиальном источнике», который был анонсирован в названии доклада. Им оказалась книга американского журналиста Евгения Лайонса, который шесть лет прожил в Москве, а затем вернулся на родину и в 1935 году опубликовал в Нью-Йорке книгу «Московская карусель», куда поместил обширную коллекцию советских политических анекдотов, и в том числе анекдот про Троцкого, который ловит рыбу в изгнании, в Турции, а мальчишка, продающий газеты, решает над ним подшутить и сообщает, что умер Сталин. «Неправда, — отвечает Троцкий, — если бы Сталин умер, я уже был бы в Москве». На следующий день мальчишка пытается обмануть Троцкого другой сенсацией: «Ленин жив!» Но Троцкий не верит и этому: «Если бы Ленин был жив, он бы сейчас был бы здесь, рядом со мной!» По-видимому, именно этот анекдот, где в рамку единой картины помещены и Ленин, и Троцкий, и константинопольская удочка Троцкого, использован в «Четвертой прозе», где он, впрочем, накладывается на традиционные анекдоты про двух евреев (из которых один без конца задает вопросы, а другой отвечает), а это изображение Ленина и Троцкого в качестве двух евреев обыгрывает традиционное представление о том, что революцию совершили «жиды». Закончил Лекманов свой доклад упоминанием другого сочинения Мандельштама, написанного через полгода после «Четвертой прозы» и совсем иного не только по жанру, но и по содержанию: во внутренней рецензии на книгу Жана-Ришара Блока Мандельштам писал, что издавать ее на русском ни в коем случае не стоит, поскольку в ней автор посвящает самые нежные строки Льву Давыдовичу Троцкому…
Следующий доклад, который прочла Татьяна Смолярова, был также посвящен Мандельштаму, но не прозе, а стихам, а именно одному из «Восьмистиший» («Преодолев затверженность природы…») и присутствующему в нем мотиву «юродства пород». Докладчица попыталась прочесть его сквозь призму геологии и геоморфологии (самых, как она выразилась, метафорических научных областей). У Мандельштама был иной вариант словосочетания «юродствуют породы»; в нем стояло: «господствуют породы»; такой вариант проще и понятнее, но поэт его отверг. Одной из причин подобного выбора Смолярова назвала паронимическую аттракцию, но эта причина, признала она, не единственная. Для того чтобы понять, отчего Мандельштам назвал горные породы «юродствующими», то есть безумствующими, бесчинствующими (ибо юродство — это не просто разыгранное дурачество, но дурачество, в котором присутствует элемент агрессии), докладчица занялась предысторией геологической образности у Мандельштама, для чего обратилась к жанру оды и вообще к литературе XVIII века. Примеры той геологической образности XVIII века, которая близка Мандельштаму, отыскались в одах Ломоносова и в его трагедии «Демофонт», где Плутон не господствует спокойно, а именно бесчинствует. Впрочем, образы Ломоносова восходят к куда более древним истокам — к первой пифийской оде Пиндара и к книге иезуита Атанасия Кирхера «Подземный мир» (1665), на которую Ломоносов ссылался в своих работах о горном деле. Работы Кирхера, основателя плутонической теории в геологии, который описывал бесконечную борьбу, происходящую под землей, и настаивал на соответствии геокосма микрокосму, оказали огромное влияние на геологические представления европейских авторов, а многочисленные иллюстрации из его книги (некоторые из них, в частности кумира, вырастающего из горы, докладчица продемонстрировала аудитории) были хорошо известны в XVIII и XIX веках, перепечатывались в историях искусства начала ХX века, а потому нельзя исключить, что их знал и Мандельштам. Впрочем, главное не в доказательстве знакомства с Кирхером самого Мандельштама, а в том, что мотив борьбы пород в его стихотворении «помнит» о своем метафорическом прошлом, причем контекст, восходящий к XVIII веку, помогает понять, каким образом происходит в восьмистишии Мандельштама его, как выразилась докладчица, вторичная аллегоризация; аллегорическая фигура в данном случае непрозрачна, как и полагается всякой аллегории.