Александр Долинин (Мэдисон — Санкт-Петербург) представил доклад «Русский субстрат в американской „Лолите“». Переход на английский давался Набокову трудно: он мучился, по его собственным словам, «отрыжкой от англосаксонской чечевицы», тяжело переживал отказ от «природной речи» ради «второстепенного сорта английского» и до определенного момента непременно вводил в свои английские романы игру с русским языком, непонятную американскому читателю и внятную только самому автору. В «Лолите» есть вещи очевидно русские — такие, например, как «дородный экс-полицейский Петр Крестовский»; впрочем, даже если американский читатель и расслышал бы в этом имени нечто русское, он, конечно, не разглядел бы всех русских ассоциаций, связанных с этим именем: роман «Петербургские трущобы» писателя Всеволода Крестовского, сочинявшего также эротические стихи о любви к прекрасной умершей девочке, тюрьма «Кресты», куда был заключен отец Набокова. Но помимо явных, в «Лолите» имеется и обширный пласт скрытых русских аллюзий. Долинин рассмотрел список из десяти сцен, которые Набоков в послесловии к «Лолите» назвал «тайными точками» романа. Едва ли не за каждой из них обнаруживается «русский след», русские познания, которых заведомо не может быть у Гумберта (и которых нет у нынешних набоковедов, не знающих русского), но которые, безусловно, имелись у автора: так, Лолита, подступающая к подаркам, за счет упоминания «пылающей кофточки» уподобляется Жар-птице, а это пробуждает целый ряд русских балетных ассоциаций; в сцене с касбимским парикмахером, которая стоила Набокову, по его собственному признанию, целого месяца труда, трижды упоминается маленькая девочка с огромной собакой, которая должна отослать русского читателя к рассказу Бунина «Ночлег», напечатанному в 1949 году в парижском «Возрождении»: там девочку спасает от покушений иностранца огромная собака, перегрызающая насильнику горло. В списке «тайных точек» есть одна загадочная сцена, которой в романе нет, но которую Набоков, однако же, именует «столицей книги»; это смерть брюхатой Долли Скиллер в Грэй-Стар, «серой звезде». Комментируя ее, Долинин назвал целый ряд русских и нерусских подтекстов: прежде всего стихотворение Ахматовой «Долго шел через поля и села…», в котором упоминается «свет веселый серых звезд — ее очей» и которое кончается изображением рая; меж тем русский рай омонимичен английскому ray — луч, и этот лейтмотив проходит через весь роман, и «столица книги» не исключение («рай-центр», вскричал ко всеобщему восторгу Александр Жолковский). Что же касается серой звезды, то это — термин ювелиров, обозначающий особый, очень редкий вид сапфира или топаза, в котором при определенном свете вдруг проступает рисунок звезды с девятью лучами; этот камень считается волшебным камнем эльфом, а значит, именно он скрывается за названием города, в котором Лолита исчезает из жизни Гумберта и который тоже упомянут в списке «тайных точек», — Эльфинстон. Тему русских балетов в «Лолите» развила в ходе дискуссии Дарья Хитрова, которая даже проиллюстрировала действием прыжок безумного седого Нижинского, упомянутый в финале романа.
Набокову был посвящен и доклад Марии Маликовой (Санкт-Петербург) «„Василий Шишков“ Владимира Набокова: создание, рецепция, ретроспективный комментарий»[323]. В начале докладчица напомнила обстоятельства, при которых появился анализируемый текст: в 1939 году Набоков опубликовал стихотворение «Поэты» за подписью Василий Шишков. Критик Георгий Адамович, относившийся к тем стихам, которые Набоков печатал прежде под фамилией Сирин, весьма прохладно, пришел в восторг от «Поэтов» и объявил о появлении в русской эмигрантской литературе нового таланта. После этого Набоков напечатал рассказ «Василий Шишков», где раскрыл тайну псевдонима, а затем опубликовал под этой фамилией еще одно стихотворение. В исследовательской литературе можно встретить утверждение, что Набоков придумал всю эту мистификацию специально для того, чтоб высмеять Адамовича, причем утверждение это восходит к самому Набокову, который в своих англоязычных воспоминаниях трактовал события именно таким образом. Между тем, как показала Маликова, картина эмигрантской литературы, которую Набоков рисует в мемуарах, вообще довольно неточная, прежде всего не очень верно изображает место в этой литературе самого Набокова-Сирина — в реальности оно было несравненно более маргинальным. Против версии о розыгрыше говорит не только тот факт, что Адамович никогда не признавал таковым публикацию «Поэтов», но и то, что Набоков впоследствии включал это стихотворение во все «серьезные» сборники своих стихов. Маликова показала, каких именно молодых поэтов пародирует Набоков в скверных стихах, которые предъявляет повествователю герой рассказа «Василий Шишков» (это Борис Поплавский и Николай Гронский), но мысль докладчицы заключалась в том, что смысл стихотворения «Поэты» шире не только литературной мистификации, но и сведения счетов с конкретной эмигрантской литературой. Набоков говорит о закате поэзии в широком смысле слова и решает в стихотворении и рассказе свои собственные литературные проблемы, псевдоним же ему нужен для их остранения: примерно так же он остраняет себя в Годунове-Чердынцеве, герое романа «Дар».
Завершил конференцию доклад Михаила Мейлаха (Страсбург) «Семантизация минимальных лингвистических единиц в условиях языковой интерференции»[324]. Разговор шел о том, каким образом может насыщаться смыслом самая малая единица: ударение (сейчас произношение слова «статуя» с ударением на предпоследнем слоге обличает некультурного человека, а до 1917 года именно оно считалось правильным) или произношение (у Пруста подлинные аристократы отличаются почти крестьянским произношением, чем и доказывают свою реальную близость к народу; московского античника можно отличить от питерского по тому, что он произносит «Цицерон», а не «Кикерон»; при создании современного иврита было выбрано так называемое сефардское произношение, для того чтобы с большей легкостью вытеснить идиш). Список примеров у Мейлаха был гораздо длиннее и неопровержимо свидетельствовал о том, что предметом для семантизации может стать если не всё, то очень многое.
Во многих докладах, произнесенных на конференции, констатировались случаи, когда сколько-нибудь точный перевод невозможен, однако тотчас выяснялось, что непереводимость эта не безнадежна, а, наоборот, вполне плодотворна. Иными словами, сражение переводимости с непереводимостью окончилось если не полной победой переводимости, то, во всяком случае, твердой ничьей. Так что, если вернуться к образу беспереводного горшка, можно, пожалуй, приказать, как в сказке: «Горшочек, вари!»
Гаспаровские чтения
ГАСПАРОВСКИЕ ЧТЕНИЯ — 2007
(ИВГИ РГГУ, 13–14 апреля 2007 года)[325]
Михаил Леонович Гаспаров был ученым столь многогранным, что научные чтения, носящие его имя, не могут не состоять из самых разных секций, темы которых порой звучат для участников соседних секций весьма эзотерично. Наш отчет охватывает лишь те заседания, которым устроители чтений присвоили название столь же остроумное, сколь и точное: «Неклассическая филология» (в отличие от классической, которую обсуждали «античники» в первый день чтений).
Первый «неклассический» доклад (впрочем, отчасти касавшийся материй вполне классических и древних) был посвящен «Истории литературных отношений Мерзлякова и Гнедича»[326]. Докладчик, Филипп Дзядко, анализировал стихотворение Н. И. Гнедича «Циклоп», представляющее собой перевод 11‐й идиллии Феокрита. Современники видели в нем «пример юмора» и отмечали, что поэт, который, как известно, был крив на один глаз, «трунит» над самим собой; однако — это, собственно, и стало основным предметом доклада Дзядко — в гнедичевском «Циклопе» различима не только автопародия, но еще и пародия на поэта-современника, а именно на второго героя доклада — А. Ф. Мерзлякова. В судьбах и фигурах Гнедича и Мерзлякова, познакомившихся в 1800 году в Московском университете, было много общего: оба были незнатные провинциалы, оба в университетские годы, по словам мемуариста, «учились действительно», оба любили Шиллера. Впоследствии пути двух литераторов разошлись географически: Мерзляков остался московским поэтом, Гнедич стал поэтом петербургским, однако в конце 1810‐х годов оба занимали сходные позиции в полемике о гекзаметре и вообще ратовали за прививку русской литературе классического наследия. Тем не менее было между их позициями и существенное различие, которое докладчик продемонстрировал на примере «Циклопа», поскольку эту идиллию, вообще чрезвычайно популярную среди русских литераторов в конце XVIII — начале XIX века (семь переводов до Гнедича), переводил и Мерзляков. Собственно, переводы древней литературы в то время развивались по двум различным направлениям: для сторонников одного, узкообразовательного подхода главным было дать читателям как можно более точное представление об античном оригинале, поэтому древнегреческие стихи они переводили прозой, делая, в сущности, не перевод, а подстрочник с греческого оригинала; сторонники другого подхода считали, что главное — развлечь читателя, и потому публиковали стихотворные подражания, сделанные на основе французских переводов. На этом фоне творчество Мерзлякова вполне оригинально: он попытался совместить оба подхода: сделать переводы точные, но при этом претендующие на место в изящной словесности, а не только в школьной программе. Более того, Мерзляков-переводчик преследовал и цели более амбициозные. Свои переводы древнегреческих идилликов, выпущенные отдельным изданием в 1807 году, он посвятил Александру I, уподобив его Августу (что в то время еще не стало общим местом); этого нового Августа Мерзляков призвал приблизить золотой век будущего, составными частями которого должны стать освобождение крестьян и распространение просвещения. Эти общие идеи нашли конкретное воплощение в стилистике мерзляковских переводов, и в частности в «Циклопе». Мерзляков, которого Воейков называл «русским Вергилием», закладывал в основу своей литературной программы сближение античности с фольклором, поэтому русские аналоги феокритовских строк Мерзляков отыскивает в народных песнях. Впрочем, на том же «русско-греческом диалекте» (по определению А. Н. Егунова) сочинял свои переводы и Гнедич, который, однако, в своем «Циклопе» спародировал основные черты мерзляковской манеры, и в частности его унаследованное от фольклора пристрастие к междометиям (именно поэтому Циклоп у Гнедича «то ахнет, то охнет»). Разногласия Гнедича и Мерзлякова были обусловлены не различным отношением к античности (оба видели в ней средоточие вечных смыслов) и не использованием разной техники перевода, но различием во взглядах на способы приобщения к античности. Гнедич выступал за скрупулезное воссоздание подлинной античности, а Мерзляков, который, связав свою жизнь с Московским университетом, не уставал утверждать свой статус законодателя культурных новаций, видел в античности источник для создания новых культурных и идеологических программ. Именно в этом расходились два переводчика сицилийского «Циклопа», именно эти претензии московского переводчика спародировал переводчик петербургский.