реклама
Бургер менюБургер меню

Василий Попков – Тайна янтарной комнаты (страница 4)

18

День тянулся медленно. После обеда пришло еще две машины – не такие тяжелые, как ночью, но работы хватило. Анна перевязывала, колола, ставила капельницы, успокаивала, уговаривала, ругалась, когда надо было. Тетя Паша наблюдала за ней со стороны и, кажется, была довольна – по крайней мере, не ругалась.

К вечеру Анна села на койку в сестринской без задних ног. Зина уже спала, свернувшись калачиком. Лена сидела на табурете, читала какую-то книжку при свете коптилки.

– Ты чего не спишь? – спросила Анна.

– Не могу. В голове все крутится.

– Пройдет. Ложись, завтра рано вставать.

– А вы?

– Я еще посижу.

Анна вышла в коридор, села на подоконник. За окнами снова было темно, снова ухали пушки, снова где-то умирали люди. Она смотрела в эту темноту и думала: сколько еще? Сколько ночей, сколько раненых, сколько смертей? И будет ли после всего этого что-то, кроме пустоты?

Она не знала ответа. Никто не знал.

Но одно она знала точно: завтра она снова встанет, наденет халат, пойдет в палаты. Будет делать свое дело. Потому что если не она – то кто?

Потому что война не спрашивает, устала ты или нет.

Потому что люди умирают, а ты должен их спасать.

Потому что по-другому нельзя.

Она закурила последнюю цигарку, глядя на звезды, которым не было никакого дела до маленького медсанбата на Карельском перешейке, до восемнадцати раненых, привезенных ночью, до умершего парнишки, который так и не увидит свою маму.

– Прости, – сказала она кому-то невидимому. – Мы старались.

Звезды молчали.

Анна докурила, спрятала окурок, пошла в сестринскую. Легла на койку, закрыла глаза. Сон пришел сразу – тяжелый, без сновидений, как всегда после работы.

А через четыре часа ее разбудит новый звонок, и все повторится сначала.

Но это будет завтра.

А пока была ночь, и тишина, и короткий покой перед новой битвой за чужие жизни.

ГЛАВА 2. ЛЕЙТЕНАНТ С «РАЗВЕДКОЙ» В ПЕТЛИЦАХ

Октябрь 1944 года. Карельский перешеек, медсанбат

Утро после ночной смены всегда было самым тяжелым.

Уже в семь ее растолкала тетя Паша:

– Вставай, соня. Легкораненых привезли, перевязочная забита. Зина одна не справляется.

Анна открыла глаза и несколько секунд смотрела в потолок, собирая себя по частям. Тело ломило, веки слипались, во рту было сухо и горько от ночной махорки. Хотелось одного – закрыть глаза и провалиться обратно в черноту. Но тетя Паша стояла над душой, и спорить с ней было бесполезно.

– Иду, – сказала Анна севшим голосом.

Она натянула халат прямо поверх гимнастерки, в которой спала, пригладила волосы влажной ладонью – зеркала в сестринской не было, да и нужды в нем никакой – и поплелась в перевязочную.

Коридор уже гудел. Раненые сидели на скамейках, стояли у стен, курили в форточку, переговаривались. Легкораненые – особый народ. Они еще помнили себя людьми, еще шутили, еще смотрели на сестер не как на ангелов-спасителей, а как на обычных девчонок. Анна любила их больше, чем тяжелых. С ними можно было разговаривать, не боясь, что они умрут посреди фразы.

– Сестричка, а мне когда? – крикнул кто-то из очереди.

– Сестричка, у меня палец отрезать будут? – спросил другой, показывая замотанную кровавой тряпкой руку.

– Сестричка, а покурить есть?

Анна отмахивалась на ходу, привычно, почти автоматически:

– Всем будет. Ждите. Не курить в коридоре, начальство увидит – всыплет.

Она нырнула в перевязочную – тесную комнатушку с одним окном, за которым виднелись голые октябрьские деревья. Зина уже металась между двумя столами, успевая обрабатывать сразу троих. Лицо у нее было красное, косынка съехала набок.

– Анька, слава богу! – выдохнула она. – Зашиваюсь совсем. Тут этот… – она кивнула на парня с разодранной бровью, – талдычит, что ему в бой надо, а у него швы разойдутся, если он сейчас дергаться начнет. А этот, – кивок на другого, с замотанной кистью, – вообще сбежать пытался, я еле поймала.

– Успеешь в свой бой, – Анна подошла к парню с бровью, взяла его за подбородок, повернула к свету. – Сиди смирно. Я тебя сейчас так зашью, что мама родная не узнает. Будешь в тылу до самой Победы прохлаждаться.

Парень хотел возразить, но Анна уже воткнула иглу, и он только охнул.

Работа закипела.

Анна шила, перевязывала, мазала йодом, накладывала повязки, и в голове у нее было пусто и спокойно, как всегда во время дела. Мысли уходили, оставались только руки и глаза. Так было легче.

Очередь таяла медленно. Кто-то матерился, кто-то благодарил, кто-то пытался шутить. Анна отвечала односложно, не поднимая глаз. Она заметила, что за два года войны разучилась улыбаться просто так, без повода. Улыбка стала дефицитом, как сахар или чистые бинты. Ее берегли для особых случаев.

– Крайний, – сказала Зина, когда последний из очереди вышел в коридор.

Анна подняла голову.

В дверях стоял лейтенант.

Она отметила это сразу – как отметила бы любой предмет обмундирования: петлицы с двумя кубиками, род войск – разведка. Потом подняла глаза выше и… замерла на секунду.

У него было лицо, которое она уже где-то видела. Не в жизни – в довоенных книжках, на плакатах, в тех редких фильмах, что показывали в клубах перед войной. Лицо человека, который умеет смотреть и видеть. Серые глаза, темные брови вразлет, тонкий нос с горбинкой, плотно сжатые губы. И усталость. Глубокая, въевшаяся в кожу усталость, которую не спрятать ни за какой улыбкой.

Он улыбнулся. И усталость никуда не делась – просто стала другой, освещенной изнутри.

– Принимайте пополнение, сестрички, – сказал он. Голос у него был низкий, чуть хрипловатый, с ленинградским говорком – растянутыми гласными и мягкими согласными. – Рука вот барахлит.

Он подошел к столу, протянул левую руку. На предплечье, чуть выше локтя, красовалась длинная ссадина – не опасная, но грязная, с налипшей землей. Такие ссадины бывают, когда человек падает или ползет по земле.

– Садитесь, – Анна кивнула на табурет.

Он сел. Теперь они были рядом – так близко, что она чувствовала запах махорки, шинельного сукна и еще чего-то неуловимого, мужского, от чего внутри шевельнулось что-то давно забытое.

– Давно? – спросила она, беря его руку.

– Вчера. – Он поморщился, когда она начала счищать грязь. – На учениях. Замаскировались неудачно, пришлось отползать по-пластунски. Ну и напоролся на какой-то корень.

– На учениях, – повторила Анна без выражения. – А на фронте, значит, не были?

– Были. – В его голосе мелькнула усмешка. – Три месяца под Нарвой. Потом часть отвели на переформирование. Вот теперь грызем гранит науки в полевых условиях.

Она молча обрабатывала ссадину. Ранка была пустяковая, но землю надо было вычистить всю, до последней песчинки, чтобы не пошло заражение. Анна работала аккуратно, стараясь не делать больно, хотя понимала: больно все равно будет. Он молчал, только смотрел, как она возится с его рукой, и от этого взгляда у нее начинали гореть кончики ушей.

– Вы местная? – спросил он вдруг.

– Нет, – ответила Анна коротко.

– А по говору показалось. У вас выговор северный. Вологодский? Или архангельский?

– Псковская я, – вырвалось у нее прежде, чем она успела подумать.

Она прикусила губу. Глупо. Нельзя было говорить, откуда она на самом деле. Псковская область – оккупация, фильтрация, проверки. Сразу вопросы пойдут. Но почему-то этому лейтенанту она сказала правду. Легко, просто, как будто так и надо.

– А я ленинградский, – сказал он. – Коренной. До войны на Васильевском жил, в Девятой линии. Знаете такую?

– Нет, – Анна покачала головой. – Я в Ленинграде не была.

– Город красивый. – В его голосе появилась мягкость. – Я вас обязательно свожу, когда война кончится. Покажу Дворцовую набережную, Эрмитаж… Хотя Эрмитаж сейчас пустой, все вывезли. Но стены остались. Стены – это главное.

Анна подняла глаза и встретила его взгляд. Он смотрел на нее серьезно, без тени кокетства, и от этого серьезного обещания показать несуществующий город у нее сжалось сердце.