реклама
Бургер менюБургер меню

Василий Попков – Крушение империи. Хроники (страница 12)

18

– А вы что думаете, Александр Александрович? – обратился к нему Зверев.

– Я думаю, – медленно сказал Кузьмин-Караваев, – что убийство – не метод решения политических вопросов.

– А какой метод? – вмешался сидевший в углу подполковник Дружинин, старый служака, потерявший на войне сына. – Ждать, пока этот проходимец совсем развалит династию? Вы видели, что творится в Петрограде? Министры меняются как перчатки. Штюрмер, Трепов – кто следующий? Говорят, Протопопов министром внутренних дел станет. Протопопов! Сумасшедший дом.

– Алексеев в Ставке, – тихо сказал кто-то, – тоже, говорят, недоволен.

– Алексеев – солдат, – отрезал Дружинин. – Он своё дело знает. А вот что в Могилёве делается…

Он не договорил. Все понимали, что значит «в Могилёве». Ставка. Государь.

Кузьмин-Караваев доел щи, промокнул губы салфеткой.

– Господа, – сказал он спокойно, – мы говорим о вещах, которые не положено обсуждать за обедом.

– А где их положено обсуждать? – усмехнулся Зверев. – В Думе? Там уже полгода только и делают, что обсуждают.

– В Думе – одно, – сказал Кузьмин-Караваев. – Здесь – другое. Мы – штаб Северного фронта. Мы обеспечиваем армию. Мы не политики.

– А кто мы? – спросил Дружинин.

Кузьмин-Караваев не ответил.

Он вышел из столовой, когда разговор перешёл на поставки патронов.

В три часа дня он попросил коммутатор соединить с Петроградом.

Ждали долго – линия была перегружена. Наконец в трубке щёлкнуло, зашуршало, и далёкий, искажённый помехами голос произнёс:

– Алло? Саша? Ты?

– Я, Лизонька. Как ты?

– Холодно, – сказала жена. – Уголь кончился, дрова дорогие, в квартире восемь градусов. Сплю в пальто.

– Купи дров, я перевёл деньги…

– Купила. Но это же не надолго. Саша, когда ты приедешь?

Он помолчал. Работа. Война. Обстоятельства. Слова, которые ничего не значат.

– Скоро, – сказал он. – На Рождество отпрошусь.

– Ты каждый год обещаешь на Рождество.

– В этот раз точно.

Пауза. В трубке трещало, голос жены то приближался, то удалялся.

– Саша, – сказала она тихо. – Тут такое творится. Очереди за хлебом с ночи стоят. На Невском стреляли. Керенский в Думе говорит, что правительство – изменники. А в Царском…

– Что в Царском?

– Говорят, наследник опять заболел. Не выходит из комнат. Императрица никого не принимает. Саша, я боюсь.

– Чего ты боишься?

– Сама не знаю. Всего. Этой зимы. Этого холода. Того, что ты там, а я здесь, и мы ничего не можем изменить.

– Лизонька…

– Ты только приезжай, ладно? Скоро. Обещай.

– Обещаю.

Она ещё что-то говорила – о тёплых вещах, о посылке, о том, что выслала ему носки, дошли ли, – но он уже почти не слышал. Смотрел на запотевшее окно, на серое небо, на мокрый снег, и думал: «Скоро Рождество. А будет ли Рождество?».

– Саша? Ты слышишь?

– Да, Лиза. Я приеду.

Они попрощались.

Кузьмин-Караваев положил трубку, посидел минуту, глядя в одну точку.

Потом встал и пошёл в канцелярию – работать.

Вечером, вернувшись в свою комнату в офицерском флигеле, он зажёг свечу – электричество в городе давали с перебоями – и достал из ящика стола небольшую тетрадь в тёмно-синем коленкоровом переплёте.

На обложке не было ничего. Ни имени, ни года, ни вензеля.

Он открыл её, перелистнул несколько пустых страниц – первые записи датировались октябрём 1915-го, днём, когда он вернулся из Петрограда, с квартиры генерала Поливанова.

Сегодня он напишет новую запись.

Он обмакнул перо, стряхнул лишнее, вывел дату:

«10 ноября 1916 года. Псков»

Дальше писал без помарок, чётким, быстрым почерком человека, привыкшего фиксировать слова, не задумываясь о стиле.

«Сегодня утром поступила шифровка от Алексеева. Михаил Васильевич спрашивает Рузского, не пора ли заменить государя „на время войны“. Рузский не ответил ни да, ни нет. Он спросил моё мнение. Я сказал правду. Это была ошибка»

Он остановился, перечитал написанное. Зачеркнул «ошибка», написал сверху: «неосторожность».

«Рузский сказал: продолжайте вести дневник. Когда-нибудь это пригодится. Интересно, для чего именно? Для оправдания? Для обвинения? Или просто потому, что человеку свойственно оставлять след?»

«В столовой говорили об убийстве Распутина. Офицеры возбуждены, некоторые открыто радуются. Они не понимают, что убийство одного фаворита не спасёт династию. Династию спасает только вера народа в её необходимость. А этой веры больше нет»

«Говорил с Лизой. Она замёрзла, напугана, ждёт меня. А я сижу здесь, в Пскове, и жду… Чего? Телеграммы из Ставки? Распоряжения от Рузского? Знака свыше?»

«Мальчик в Царском опять болен. Не знаю, правда ли это или очередной слух. Но если правда – почему он болеет так часто? И почему вокруг его болезни столько тайн?»

«Я обещал записывать всё. Я записываю. Но становится только страшнее»

Он поставил точку, промокнул страницу, закрыл тетрадь.

Свеча догорала, фитиль плавал в лужице воска.

Кузьмин-Караваев погасил её щипцами и долго сидел в темноте, глядя на серый прямоугольник окна.

… В воскресенье он отпросился на два часа и пошёл в Кремль.

Псковский Кремль – Троицкий собор, толстые стены, ветер с Великой – был одним из немногих мест, где он чувствовал себя спокойно. Здесь пахло не войной, не канцелярией, а вечностью. Здесь тысячу лет назад точно так же стояли дозорные, смотрели на запад, ждали врага.

Снег пошёл внезапно – крупный, мягкий, настоящий. Не тот мокрый ноябрьский, что таял, не долетев до земли, а зимний, пушистый, обещающий Рождество.

Кузьмин-Караваев поднялся на стену, облокотился на парапет. Внизу текла серая Великая, на том берегу чернели крыши Завеличья, дымили трубы.

Он думал о государе.

Они встречались трижды – два раза в Ставке, один раз в Царском Селе на докладе. Николай Александрович производил впечатление человека вежливого, воспитанного, но совершенно не на своём месте. Он внимательно слушал, задавал умные вопросы, подписывал бумаги – и во всём этом чувствовалась не сила, а привычка. Привычка быть императором, делать императорские дела, носить императорскую форму.

А за этой привычкой – усталость. Глубокая, давняя, неизбывная.

«Государь устал», – написал Алексеев.

Это была правда.