реклама
Бургер менюБургер меню

Василий Оглоблин – Кукушкины слезы. Рассказы (страница 1)

18

Василий Оглоблин

Кукушкины слезы. Рассказы

СУЛИКО

В ранней предгрозовой юности, казавшейся вечным весенним праздником, младшая сестренка Клара часто напевала мне нежную и печальную грузинскую песенку «Сулико»:

Я могилу милой искал,

Сердце мне томила тоска.

Сердцу без любви нелегко,

Где же ты, моя Сулико?

Но вскоре жизнь напомнила мне об этой песенке…

Проснулся я внезапно, так просыпаются только от сильного грозового разряда, расколовшего небо над головой. На липком холодном лбу лежала мягкая теплая рука. Больно слепила глаза белизна халата. Добрый голос звучал тоже мягко, ненадоедливо:

– Опомнился? Вот и хорошо. Сильный ты. Я знал, что ты воскреснешь.

Надо мной склонились большие серо-голубые глаза. Они ласково сияли теплым дрожащим светом, и казалось, грели, излучали теплые лучи.

– А?

– Говорю, хорошо. Ты все помнишь, что с тобой было?

– Помню. Секли на «козлах». Кнут. Профессор.

– Профессора уже нет. Он выдержал только сорок семь ударов. У него разорвалось сердце. А у тебя железное здоровье.

– Болит во мне все.

– Полежи, полежи спокойно, пройдет.

– Это – ревир?

– Да. Ты в ревире. А я – русский доктор.

– Сулико?

– Верно. Разве ты что-нибудь уже слышал обо мне?

– Слышал. Разное.

В глубине его светлых добрых глаз на мгновение вспыхнуло и тут же потухло что-то загадочное, словно он хотел впустить меня в свою душу, но вовремя опомнился и захлопнул двери.

Мы долго молчали. Он беспокойно оглядывался по сторонам.

– Как вас зовут? – спросил я.

– У меня, как и у всех нас, нет имени. Зови, как все, ты же знаешь мое имя – доктор Сулико. Помнишь: «Я могилу милой искал, сердце мне томила тоска». Ну вот и все. А ты обязан выжить.

Он грустно улыбнулся, погладил слипшиеся волосы на моем лбу и ушел бесшумной походкой, высокий, спокойный.

Никто не знал его настоящего имени. В разношерстном, многоязыком лагере все называли этого человека – доктор Сулико. Одни произносили его имя любовно, с нежностью, другие – с плохо скрываемой неприязнью, третьи – с откровенной и грубой ненавистью. Многие исподтишка едко злословили в его адрес, называя и шкурой, и немецкой шлюхой; но стоило ему появиться, как все прикусывали языки, никто не посмел высказать своего негодования вслух.

Был он высок, атлетически сложен и очень красив. Что-то женское, даже девичье было в красоте его лица, в стремительном разлете бровей, в нежных вьющихся волосах цвета ржаной соломы. Особенно выразительными были его глаза, огромные, серо-голубые. Ходил он по палате гордой, независимой походкой, обычно заложив руки назад и, как правило, всегда в сопровождении немецких врачей. Его белое, с еле приметным румянцем лицо было всегда строгим и сосредоточенным. Говорил он мало, не торопясь, словно, прежде чем сказать, тщательно просеивал слова. Никто никогда не видел на его лице подобия улыбки или усмешки. И только в глазах, пристальных и усталых, пронзительно вспыхивала иногда такая острая печаль, что в них больно было смотреть. Немецкие врачи и даже крупные эсэсовские офицеры относились к нему с подчеркнутой вежливостью. Поговаривали, будто он искусной операцией воскресил из мертвых какого-то крупного фашистского главаря из Берлина. И многие еще легенды слоились вокруг таинственного имени русского заключенного.

«Но ведь он открыто прислуживает нашим палачам, он лобызается с эсэсовцами, водит с ними тесную дружбу, – грустно думал я, проводив его глазами, – значит, он наш враг, он подлый, ничтожный человечишко, ведущий ради спасения своей красивой шкуры двойную игру…»

Вскоре после ухода доктора Сулико к моим нарам подошел санитар и, глядя в потолок, сказал коротко:

– Ходить можешь?

– Попробую.

– Или подать носилки?

– Попробую сам.

– Тогда собирайся.

– Куда? —осмелился спросить я.

– Приказано в тифозный блок сплавить. Тиф у тебя обнаружен.

– Тиф? Какой тиф? Доктор Сулико только что…

– Сказано, собирайся. Да поживее. «Доктор Сулико, доктор Сулико», он и приказал перевести тебя, полуживого, в тифозный, холуй эсэсовский, а еще земляк называется.

И, опустив подернутые мутной цвелью усталые глаза, негромко выругался по-польски:

– Пся крев…

– Тьфу ты, черт! – бурчал я, собираясь. – Тифа мне только еще и не доставало. Пожалел волк кобылу – оставил хвост да гриву. Только прикидывается добреньким, по головке гладит, утешает, а сам и нашим и вашим, в тифозку приказал спихнуть, чтобы подох там быстрее…

Голому собраться – подпоясаться. Я застегнул на все пуговицы куртку, обул деревянные колодки, с сожалением оглядел палату, тихо и сносно тут было, и поковылял за санитаром.

– Значит, он приказал? – переспросил я.

– Он лично. С чертями якшается, а богу свечку ставит. Видел, как он жалел тебя, да жалость-то ихняя – плюнь да разотри, сволочи они все. А еще в белых халатах ходят…

Положили меня на четвертый ярус нар рядом с метавшимся в бреду австрийцем. Перед глазами низко нависал прокопченный дочерна потолок с живыми нитями паутины, слева и справа – стоны умирающих, посвистывал в щелях ветер, шлепал по крыше нудный дождь, и потекли обреченно и горячечно тифозные дни, и ночи.

А на четвертые сутки жизни в тифозном блоке снова встретился с доктором Сулико. Случилось это ранним утром. Из подслеповатых окон по палате боязливо расползался чахлый свет сырого рассвета. Палата со стоном ворочалась, чесалась, надсадно и хрипло кашляла. Санитары тусклыми, равнодушными взглядами осматривали нары и выносили умерших за ночь. В такие минуты в палате стояла непроницаемая тишина, даже кашлять переставали, все приподнимали головы и прощались молча с уходящими.

Поворачиваясь с боку на бок, я почувствовал под лопаткой твердый комок. Засунул руку под свалявшийся тощий тюфяк, сердце остановилось – горбушка хлеба, тяжелая, арестантская, как есть комок сырой глины с погоста. «Странно, – вконец растерявшись, подумал я, – откуда появилась она под матрацем, ведь свою я съел сразу же, как получил вчера? Странно. Такого чуда со мной еще не приключалось. Правда, вот уже четверо суток я ломаю голову над тем, почему я оказался в тифозном блоке, прислушиваюсь к самому себе, ощупываю высохшее от голода тело, исполосованную палками и тупо болящую спину, нет, никакого тифа в себе не чувствую. Не знобит, не лихорадит, голова не болит, тошнот нет, сыпи тоже нет, тело не чешется. Какой тиф? Температура нормальная. Только слабость большая в теле, так это от голода и побоев. Что-то тут не так. Кто-то ошибся. Доктор Сулико? Я ничего не сделал ему плохого, мстить мне не за что. Странно все. Очень странно. А может быть, специально положил в тифозный блок; тут спокойно, эсэсовские врачи не заглядывают, заразный блок, свои из заключенных обслуживают, чех и поляк. Доктор Сулико, говорят, частенько заходит. Один, без немцев. И вот – горбушка. Откуда взялась?..»

Думая так, я машинально пощипывал пайку, бережно отправляя крошки в рот, и не заметил, как ко мне со всех сторон потянулись десятки голодных глаз. Очнулся я от пронзительного визга:

– Братцы, в мене пайку покрадено…

На верхнем ярусе соседних нар, подпрыгивая на остром заду и отчаянно загребая костлявыми руками воздух, визжал, как недорезанный поросенок, маленький скрюченный человечек.

– Рятуйте!.. Ось поклал учора пид голову и не-мае-е-е, не-мае-е-е. Що ж це воно робыться?

Палата притихла. Минуту длилось гробовое молчание. И вдруг нары взъерошились, вздыбились. Тяжелые, зловещие мутные взгляды остановились на мне, на моих руках, на пайке. Бледно-зеленые больные лица запылали лихорадочным румянцем. Леденящий ужас сковал мою душу. Я сообразил, наконец, что случилось: меня обвиняли в краже. Деревянным, непослушным языком я сказал твердо, но как-то виновато:

– Н-нет, ну что вы, я… я не брал…

– Вчерашняя? – ехидно проскрипело несколько голосов.

– Н-нет. Вчерашнюю я съел. Сразу же съел.

– А эту украл?

– У голодного товарища?

– Ну нет же, говорю…

– Э, брось темнить. Чудес тут не бывает. Признавайся честно: украл?

– Да что с ним…

А скрюченный человечек, как клешнями, перебирая ногами, уже прыгал на остром заду ко мне, выкинув вперед узловатые худые руки, изжеванное голодом и муками лицо сморщилось, как прошлогодний соленый огурец, закисшие глаза слезились.

– Видасси, гадино?

По палате пронесся угрожающий ропот. Десятка три ходячих, заполняя узкий проход между нарами, медленно приближались ко мне. Несколько сильных рук сорвали меня с нар, поволокли, подталкивая, к умывальнику. Чувствуя, что дело принимает скверный оборот, я рванулся, разметал по сторонам окруживших меня людей, бросился бежать к выходу. Мне загородили дорогу еще десятка два заключенных, сбили с ног, навалились, поволокли.