реклама
Бургер менюБургер меню

Василий Оглоблин – Чаруса (роман) (страница 4)

18

– Мама, ты же знаешь, что меня ждут, что…

И не окончив фразы, он быстро натянул белую парусиновую блузу, старательно повязал перед зеркальцем красный галстук и снова бросил взгляд на мать. Руки ее по-прежнему покоились на коленях, в широко открытых глазах сгустилась тревога и мольба.

– Ой, сыночек, чувствует мое сердце, что порешат они тебя. Послушай, мать, не ходи сегодня, скажем, что приболел. Встретят в переулке и укокошат, кричи не кричи – никто не услышит, никто не прибежит на помощь. Вспомнят они тебе все: и заметки твои в газету, и хлеб у них отнятый, все вспомнят и не жди, не простят, не пощадят. Злые они теперь очень, словно волки по весне, прижали их круто. Мизгирь Епифан сегодня в город ездил, а когда возвратился, видел, как вы его хлеб везли. Ты бы хоть поосторожней, а то в открытую.

Материн голос переходил в жалобный плач.

– Вот так же и отца твоего…проводила вечером на собрание, а в полночь товарищи принесли на руках мертвого… и метель так же мела, и хиуз дул свирепо. Не ходи, сыночек, не будь таким упрямым, послушай мать.

Елена Николаевна заплакала.

– Мам, ты же знаешь, что я не переношу женских слез.

Он заторопился. Схватил с вешалки суконное, ношеное переношенное пальтишко, нахлобучил на вихрастую голову заячью шапку.

– Мам, я пошел. Ждут меня. Спи. А лучше читай. Вот "Ташкент – город

хлебный". Интересно. Ты же еще не читала.

Он подбежал к матери, обнял ее за плечи, чмокнул в щеку и нырнул с крыльца в белую пляску и свист метели. С минуту он всматривался в свистящий мрак, оглядывался по сторонам, нащупывал ногами тропинку и нащупав, уверенно шагнул в снежную крутоверть.

Школа ликбеза, в которой Саша учил грамоте десять крестьян и крестьянок, была через одиннадцать домов. Стоило скатиться по глубокой тропинке, проторенной в наметах, с косогора, перебежать неширокую в этом месте речку Черемушку, вскарабкаться на крутой противоположный берег, а там уже и рукой подать, и идти там будет легче, тропинка проторена перед домами, не так дует.

Бежит Саша, загораживая тощим воротником шею от колючего, обжигающего щеки ветра, посматривает по сторонам, слева луна в белый омут ныряет. Нырнет, вынырнет, опять нырнет. Холодный пар идет от луны волнами. Посмотрит направо – низкие пузатые тучи плывут увалисто над крышами изб, перекатываются, наползают одна на другую. Уже замерз Саша шибко, пальтишко-то на рыбьем меху, потрет варежкой щеки, нос потрет, не обморозил ли, и дальше бежит почти уже боком, ветер толкает в спину, с ног сбивает. Добежал. В доме во всех окнах горит свет. Ждут. Радость щипнула за сердце.

– Не бойтесь, – шепчет себе под нос, – вот он я, прибежал, сейчас будем учиться.

Обмел голичком снег с пимов и потянул на себя тяжелую обледенелую дверь.

В жарко натопленной просторной горнице кисло пахло прогретой овчинной шерстью, пимами, едким дымом самосада. Шестеро бородачей, три разрумянившихся с мороза бабы и молодой, лет двадцати четырех, широкий в кости, и широченный в плечах парень – Кеша Дымов – Сашины ученики уже ждали его. Он поздоровался с ними как равный с равными, скинул пальтишко и шапку, погрел у голландки руки и начал урок.

"Мы не рабы. Рабы – не мы", – выводит он мелом на доске, сколоченной из трех тесин лиственницы и покрашенной черной красной.

– Прочитайте, что я написал.

И группа в десять голосов дружно читает:

– Мы не рабы.

– Правильно. Молодцы. Запишите это в свои тетрадки.

Черные и рыжие бороды начали усердно мести по столу, бабы сбросили с упревших плеч теплые кашимировые платки и шали. Посапывая и причмокивая, они долго и неуклюже выводят огрубевшими в работе руками близкие и понятные душе слова. Саша заглядывает в тетрадки, на шаткие буквы, неустойчивые кривые строчки, радуется: пишут. Сколько терпеливых усилий затратил он на то, чтобы научить их держать в непослушных руках тонкую ученическую ручку и не ляпать в тетради жирные кляксы.

– Паря, как ее удержишь? – удивлялся Иннокентий Дымов, – жердь ловко держать, бастрык, вилы, грабли ловко, а тут – экая тонкая, попробуй, удержи. Право.

Все весело смеются.

– А кляксы зачем в тетради ляпаете? – строго спрашивает Саша.

– А как ее удержиць? – во весь рот смеется краснощекая молодая баба и на щеках ее от смеха поигрывают приятные ямочки, – она ровно сопля из носа так и капает.

– Ну, ты, Ксюша и сказанешь: сопля из носа. Не будь сопливой, – резонно замечает чернобородый молчаливый мужик, сельский кузнец Ипат с черными от огненной работы руками и припаленными густыми бровями.

Опять веселый смех.

– Вот выучимся все, грамотеи станем, уйдем в писаря да канцеляристы, кто землю пахать станет? – смеется Дымов густым басовитым смехом.

–Ученье – свет, – серьезно говорит Саша. Грамотный образованный крестьянин будет лучше обрабатывать землю и получать с нее больше, чем получает темный, неграмотный. Книжки будете по агрономии читать, умнее хозяйничать.

– Этто все верно, – соглашается с учителем кузнец Ипат, – я буду всякую механику в ученых книжках вычитывать. Ученье – этто здорово.

– Уче-най-й, – хихикнула Ксюшка Козулина, – молотом-то по наковальне бахать можно и темному.

– Э, не, Ксюша, выучусь, стану всякие приспособленья изобретать, к примеру, машину такую изладю, что сама горох лущить станет.

– Надо жа…

Саша Селезнев занимается с ними с самой осени, уже полгода, и никто из них за все это время не сделал ни одного прогула, настолько велика была страсть научиться читать и писать. Усталые после трудового дня, они приходили в горницу разбитной и круглолицей вдовушки Дарьи и трудились до седьмого пота над букварем, слушали рассказы своего маленького учителя про другие дальние страны, про революцию, Ленина и жизнь. А теперь вот уже держат ручки и пишут. на лбах выступает пот, дыхание саднящее, словно воз в гору везут. Но пишут, пишут. "Какой малый, – удивлялись они, а сколь много всего знает, всамделишний учитель…"

А за окнами по недоброму воет метель, тугой напористый ветер бьет в бревенчатые стены старого дома, пронзительно, на разные голоса воет в трубе. Неторопливые ходики в простенке показывают красной стрелкой на девять. Румянощекая хозяйка, скрестив руки на высокой груди, позёвывает, поглядывая на горы подушек на деревянной кровати, но Саша неумолим.

– Теперь почитаем. Иннокентий Дымов.

Высокий, смахивающий на молодого сибирского медведя парень, почесывая затылок и позёвывая, берет книгу, начинает выводить по складам:

– Бу-ря мглою небо кроет…

Трудно, с остановками, передышками Иннокентий дочитывает стихотворение до конца. Тяжело вздохнув и широко, довольно улыбаясь, протягивает книгу Саше.

– Уф, взопрел.

Потом читали все по очереди. Громко, со сморканьем и кашлем, с надсадным дыханием, с отхекиванием.

Буря мглою небо кроет,

Вихри снежные крутя,

То как зверь она завоет,

Т0 заплачет как дитя.

Радостно удивлялись, сами не веря тому, что уже умеют читать то, что маленькими буквочками прописано в книжке.

–До чего, паря, складно про метелицы наши буквы бают. Шибко баско.

Больше всех и по-детски наивнее всех удивлялся лучший Сашин ученик Иннокентий Дымов. Взяв книжку в руки и тыча толстым пальцем в строчки, он с восторгом рокотал густым басом.

– Дивно. Ползают по бумаге тараканы, а начни их до купы сгонять, и наша сибирская пурга получается: то как зверь она завоет, то заплачет как дитя. Чуете – плачет как дитя малое. Дивно. Жаль, что про хиуз ничего не прописано. Было бы еще складнее.

– Александр Сергеевич писал эти стихи о псковской метелице, – поясняет

Саша, а там хиуза нет, потому и не прописано.

– Вон оно што, – удивлялся Дымов, – про Псков. Да, отселева далеко… Ну и учитель, чудеса ты с нами сотворил.

– Чудеса, да и только, – удивлялась румянощекая Анисья, вытирая пот со лба, – учителками скоро станем, как твоя мать. Право.

Когда стихотворение прочитали все по очереди, Саша дал домашнее задание – переписать стихотворение в свои тетради и выучить его наизусть.

Расходились в одиннадцатом часу. По-прежнему с присвистом и гиком плясала метель. Густо сыпало сверху из невидимого осевшего небе. Село утонуло в холодной белой замяти, словно вымерло все, ни огонька, ни собачьего лая, только старый тополь у крыльца монопольки, что была напротив дома Дарьи, под ударами ветра стеклянно позванивал обледенелыми ветвями да хрустко шебаршал, перекатываясь волнами по железной крыше, колючий снег и где-то далеко в степи протяжно и жутко выли волки. На крыльце в ухо Саши горячо задышал Иннокентий Дымов.

– Слышь, учитель, провожу я тебя. Епифан Мизгирь бахвалился намедни прилюдно, мол, подкараулю змееныша и кокну. Спирька наказывал передать тебе, чтобы остерегался, не ходил один по ночам.

– Чепуха, – огрызнулся Саша.

– Много хлебушка-то из ям нынче у него забрали?

– Много. Пять подвод.

– Ой, пять подвод! Пошто ты так смело? И пилешь в газету про кулаков.

– Не боюсь я их. Папка мой не боялся, и я не боюсь. Писал и писать буду. И не будет кулакам пощады.

– Кулак-то в селе один всего – Мизгирь. Ну, Скоробогатов, может. Он и лавку раньше держал. Они – враги. А остальные-то – мужики, землепашпы, однолошадники.

– Я про кулаков говорю, а не про однолошадников. Папка научил меня отличать кулака от мужика-трудяги.

– Папка, папка. Папка твой был большой и сильный. Правильный был человек. С наганом в кармане ходил и то убили. А ты мал еще. куда тебе супротив них.