Василий Оглоблин – Чаруса (роман) (страница 5)
– Хе, мал. А разве я один? Ведь вот и ты со мной. лет, не боюсь я их. Кулаков бояться – позор для пионера-ленинца.
– Но, но, ершись, только помня, не забудут они тебе этого. Пять подвод! Мыслимо ли! Лют он, Епифан-то Зозулин, ох, лют. Ни перед чем не остановится. И Панкрат Скоробогатов лют. И Федор Козулин. Волки они. Слышь, как они воют. Попадись – в клочья порвут. Ты опасайся. Давай, паря, провожу тебя. Мамке на руки сдам, мамку твою повидаю. Люба моему сердцу твоя мамка, соскучился уже, давненько не виделись.
– Что, влюбился в мою мамку? – рассмеялся Саша.
– Да как сказать, учитель, навроде этого. А Мизгирь против меня жидок, ежели повстречаемся – бить будет люто. За тебя да за мамку твою я и жизни не пожалею. Право.
– Вам же не по пути.
– Околесину ради учителя сделаю. Душа будет спокойна, спать буду крепко, тебя во сне увижу и маму твою, а так не усну, тревожиться стану. Мамка-то твоя здорова ли?
– Здорова.
– Хорошая у тебя мама, учитель, необыкновенная. Другой такой, наверное, и во всем мире нету. Давай провожу тебя до дому, на мамку твою нагляжусь.
– А что она, мамка-то моя разве картина?
– Лучше картины. На картинах – там все бесплотные, неживые, а она живая.
– Ладно, пошли.
Шли тихо. Часто останавливались, всматривались в живой текучий мрак. Несловоохотливый Дымов молчал. Саша думал: " И чего она все пугают. И Мама, и Дымов? Я же ленинец и не должен ничего бояться. И не буду бояться. Или вон Спирька Зозулин. Кулапкий сын, а не побоялся отца, пришел и рассказал, где спрятан хлеб. Вот молодец. Понимает, что с отцом ему не по дороге, а по дороге с комсомольцами и новой жизнью. А то, что он сын богатея и мироеда, он не виноват…"
Миновали речку. Глубокую тропинку между берегами задуло, сравняло. Идти было трудно, убродно. На крутой берег карабкались по колено в снегу. Выбрались. Почуяли под ногами скользкую твердость обдутой ветрами обледенелой тропы. Кособокая избушка была уже рядом. Осталось обогнуть угловой амбар, нависший над обрывом на отшибе от других построек, выйти на улицу и свет из маминого окошка в глаза брызнет.
– Ну вот, я и дома, напрасно только тревожились, – проговорил Саша, протягивая Дымову обледенелую варежку, – спасибо вам за беспокойство.
– Давай, учитель, до самого дома провожу, мамке тебя сдам.
–Не надо, Дымов, тут я и сам доберусь, – Саша, все понимая, рассмеялся. – Мамка-то уже спит и как на картину на нее уже не наглядишься. Да и поздно уже, пока добредешь до дома – петухи запоют.
– Какой ты, право, упрямый, несговорчивый. Ну, тогда до свидания, маленький учитель. То как зверь она заплачет… дивно.
– Завоет.
– Верно. Завоет, то заплачет как дитя. Эх, ма, покедова.
– До завтра, Дымов. Не забудь выучить это стихотворение на память. Завтра буду спрашивать.
– Выучим. Уж теперь-то выучим. Читать умеем.
Дымов, разгребая ногами снег, покатился вниз, а Саша побежал бегом к огоньку в мамином окне. Знает, что мама не спит, ждет, вслушивается, подходит к замерзшему окну, из сеней выглядывает. И так каждый вечер.
– Бегу, мам, бегу, – шептал под нос Саша, – а ты все беспокоишься. Вот он я.
И вдруг почудились ему за амбаром, стоявшим на отшибе, шорохи, снег захрустел под тяжелыми шагами. Оглянулся в ту сторону, увидел, как из-за амбара метнулась черная тень. Не успел рта разинуть, закричать маме и Дымову, как что-то тяжелое упало на голову, из глаз брызнули огненные искры.
– Мам-м-м!..
Вскинул голову и увидел, как вправо падает луна, ниже, ниже и упала, погасла. Вцепился руками в ледяную тропку и ее удержать не смог, потекла тропка из-под него и оборвалась словно ниточка.
Увидел эту черную тень, метнувшуюся от амбара и Иннокентий Дымов. Услышав скрип снега, он почувствовал что-то неладное, не пошел домой, а остановился и провожал глазами учителя, и как только от одинокого амбара кто-то кинулся наперерез мальчишке, Дымов бросился вдогонку, одним сильным ударом кулака сбил с ног нападавшего, вырвал у него из рук курок от ходка, заглянул в лицо. Епифан Мизгирь. Пьяный. Еле-еле на ногах держится.
– С детишками воюешь, гад?
– Кешка! Не мешай! Убью!
– Бей, ежели силы хватит.
Епифан тоже был мужик сильный, в самой поре. Оправившись от удара, он вскочил и кинулся на Дымова с кулаками.
– Кешка! Христом богом прошу – не мешай! Дай рассчитаться со змеенышем…
– Ha!
И нанес ему такой злой удар, что Епифан долго ползал на четвереньках и кружился волчком, харкая кровью.
– Бить… Епифана Зозулина бить…
– Сам выпросил. Вставай-ка.
Иннокентий поднял его за воротник дубленого полушубка и швырнул как котенка с обрыва вниз, в намёты. От Зозулина он бросился к Саше.
– Опосля, Мизгирь, поговорим. Зараз недосуг.
– Погоди, Кешка, погоди…
– Погодим…
Его маленький учитель лежал навзничь на тропинке и был без сознания. Один валенок слетели нога в чулке была неловко подогнута под живот. Иннокентий охватил парнишку в беремя, распахнул пальтишко, приложил ухо к сердцу.
– Дышет. Живой.
Прижал к себе. Бегом понес домой. На крыльце металась перепуганная, бледная как росток картофелины, вынятой по весне из голбца, в ситцевом платьице, голоухая Елена Николаевна.
– Сашенька, сыночек, чувствовало мое сердце…
– Не пужайтесь, Елена Николаевна, живой он. не успел Епифан убить. Я помешал. Либо шапка заячья выручила, а скорей всего ударил он вскользь, не шибко, пьяный он, еле на ногах держался. Не погодись я, убил бы парнишку. Вот каким железным дрючком собрался с парнишкой воевать.
Он положил на стол увесистый курок от ходка.
– Ведь если бы он ударил ловко, то сразу размозжал бы всю голову. Теперь ничего, отямится. Раздеть его надо и в постель уложить. И мое сердце, Елена Николаевна, вещевало чтой-то весь вечер, беду предсказывало. Спирька упреждал, чтобы поберегся Саша, не ходил один, отец, мол, грозился рассчитаться с гаденышем. Поперек горла он у них застрял, Елена Николаевна, шутка ли в деле, пять подвод пшеницы нынче выгребли из ям у Мизгиря, да рази он простит за это, Мизгирь-то? Да он за свой кровный хлебушко глотку любому порвет. Провожу, думаю, парнишку, как бы беды не стряслось…
– Ой, спасибо вам, Иннокентий, не знаю, как вас по батюшке, великое спасибо, спаситель вы наш, заступник вы наш. Боже мой! На ребенка с таким страшным орудием! Звери они лютые…
– А и его, Епифана, тоже понять можно. Шибко уж прижала его советская власть, с белого свету сживает, грабят средь бела дня, каждый день наганом в нос тыкают. Будешь лют…
– Вы, Иннокентий, вроде бы и оправдываете Зозулина, – укоризненно взглянула на него Елена Николаевна.
– Оправдывать не оправдываю, но и сынок ваш, а мой любимый учитель не в свое дело суется. Мал он еще. Глуп. А борьба идет не на жизнь, а на смерть. И грабить людей средь бела дня тоже никто никому права не давал. Не праведно это, не по-людски и не по-божески. Да раньше бы за такие дела двадцать лет каторги за милую душу пожаловали и гремя кандалами по Сибирскому тракту на Сахалин. Ладно, с Епифаном я еще потолкую, а теперь надо мальца спасать. Ах ты, разбойничек несмышленый, ядрена корень, навоевался…
Елена Николаевна трясущимися руками сняла с сына одежду, и они вдвоем уложили его в постель за перегородкой. По белой простыне быстро потекли ярко-алые струйки.
– Фельдшера бы, Кеша.
– Чистую тряпицу какую-нибудь найдите. И ножницы дайте. Сами забинтуем. Ёд есть?
– Был где-то пузырек йода.
– Давайте скорее ножницы, ёд и тряпицу. Нельзя мне отлучаться. Пьяный Епифан может и сюда вломиться, дикой он теперя, ему и море поколено, а лука по уши. Ни перед чем не остановится.
– Верно, верно, Кеша. Спасибо вам. Не покидайте нас.
Иннокентий с помощью Елены Николаевны тщательно выстриг волосы в том месте, где текла кровь, залил рану йодом и забинтовал чистой белой тряпицей, оторванной от простыни.
– Присядьте, милая, и успокойтесь, все образуется, – ласково сказал Иннокентий, с любовью заглядывая в большие, притуманенные страхом глаза Алены Николаевны, выложит он, уж теперя выдюжит. Ну, а с Мизгирем я расквитаюсь по-своему, он мне за это дорого заплатит…
Елена Николаевна благодарными глазами посмотрела на Иннокентия, в душе ее шевельнулось давнее полузабытое чувство нежного порыва к мужчине, к молодому, красивому и сильному человеку, спасшему жизнь ее сыну, но она только вымученно улыбнулась и снова ушла в себя.
До утра в маленькой горнице горел свет. До утра никто не сомкнул глаз. Иннокентий при каждом подозрительном шорохе прислушивался. Он ждал Мизгиря и готов был грудью заслонить мальчишку и его мать. Сегодня он с особой силой и ясностью понял, как они ему дороги. Он сидел, вздыхая у кровати, у самого изголовья, хмурился и молчал, только время от времени дотрагивался широченной ладонью до пылающего лба своего учителя, изредка метая короткие взгляды на сидевшую рядом молодую женщину, казавшуюся ему необыкновенной и притягательно красивой. Елена Николаевна сидела в ногах, тоже вздыхала, качала головой и думала о том, как много пролито людской крови в схватках за новую жизнь, за счастье родного народа, и что к Степиной крови добавилась сегодня горячая кровь ее сына, еще совсем-совсем ребенка. Подумала она и о том, что не зря так гордо носит ее сынишка красный галстук и зовет себя юным ленинцем. Отныне в алости этого галстука есть и его капли крови.