Василий Оглоблин – Чаруса (роман) (страница 15)
– А отколя это тебе ведомо, баушка?
– Охранник баял. Он, поди, не одну тыщу нашего брата, врага классового развез по разным медвежьим углам, служба ему досталась такая лютющая. А живет в тех краях, баял солдатик, только один гнус.
– А это ково такое гнус?
– Чо гнуса не знашь? Это, батюшка, комарья всякая, блоха, паут, овод, слепень. Говорят, человека на ходу до смерти загрызают, похлеще, чем у нас в тайге.
– Так уж и до смерти?
– До смерти, батюшка, кости, говорят, только одни остаются, шкилет, значит, а мясу всю поедают.
– А костей не едят?
– Они чо, собаки чо ли, кости-то жрать, их, поди, грызть надо.
– Не бреши-ка, старая, – строго заметил подгорновский кузнец Ипат Дремов, – везут нас на шахты уральские, уголь из-под земли добывать. Опустят на три версты под землю и роби. До чертей там, говорят, близехонько, надоест уголь долбить, можно бочком, бочком по-над стеночкой удрать из лавы и прямо к чертям в гости. А эти места знаю. В Челябе скоро будем, а там и шахты рядом.
Ипат хитро ухмылялся и подкручивал осмаленные в огненной работе усы.
– И не говори, Ипатушко, шахты в городу бывают, а нас грешных везут на съедение зверям лютым и гнусу…
– Вот, вот, раз грешные, то к чертям и везут.
– Про чертей-то не надо бы поминать, Ипатушка, на ночь-то глядя…
Но проехали Челябинск, пошли незнакомые башкирские названия станций Бишкиль, Биргильда, Чебаркуль, Юрюзань, Аша. Величественно проплыли мимо живописные горы, покрытые густым хвойным лесом и обрамленные зеркалами сказочно красивых озер с зелеными островами, нависшими над водной гладью голубой как весеннее небо, грозными утесами и шиханами с острыми шпилями. А на самом остром шпиле угрюмого каменного шихана, проколовшем небо, чудом прилепилась одинокая кудрявая сосенка. А над зелеными дремучими лесами, над горами, над грозными утесами висело огромное предзакатное солнце и золотило последними лучами и каменные утесы, и пышную крону одинокой сосенки, висевшей над бездной, и ствол ее казался отлитым из чистой меди.
"Как умудрилась вырасти и выжить она, эта сосенка, на каменном выступе? – думала, восхищаясь красотой необычного зрелища, Елена Николаевна, и живет, открытая всем ветрам, первой встречает по утрам солнце и последней провожает его закаты, и живет, отражаясь сказочным видением в годубой воде. Где берет она силы расти и жить на голом камне? Вот так и я, и все мы, томящиеся в этом смрадном вагоне, вырванные из родной стихии, должны найти в себе силы и мужество вырасти где-то на бесплодной почве, на голом камне, мы, заложники какого-то непонятного, но страшного времени?"
Живописные горы отстали, постепенно уплыли на восток, покрылись дымчатой марью, по сторонам замелькали белоствольные рощи берез, перемежаемые небольшими полянами и полями зеленеющих озимых хлебов.
Елена Николаевна вздыхала и все больше и больше вдумывалась в то, что же все-таки происходит с ее народом, с ее необъятной страной. Вопросов было много, но ответа ни на один из них она не находила. Все путалось, все мешалось в голове и только больно стучало в виски и ныла как свежая рана душа. На Сашу ей было больно смотреть. Он весь осунулся, похудел, стал замкнутым и раздражительным, в его детской душе шла невидимая, но ожесточенная борьба: пионер-ленинец, боровшийся с кулаками, чуть не убитый ими, всей своей зреющей детской душой приобщенный к великим ленинским идеям,как и его отец, по чьей-то злой и жестокой воле был безжалостно вышвырнут из жизни, вера его оплевана и растоптана. Он почти не говорил, а весь световой день лежал у стенки вагона и читал.
"Саша, Саша, что-то с ним будет, – с болью думала Елена Николаевна и чувствовала себя глубоко виноватой перед сыном: не выйди она замуж за Дымова, все, вероятно, было бы по-иному. Жалко было и Кещу. А за что страдает он? За то, что любил землю и не жалел для нее пота? Думала, думала и убеждалась в том, что с родным народом происходит непонятная, но чудовищная трагедия, идет массовое истребление народа. какой целью? Во имя чего? И кем? И вспомнила портрет Сталина, висевший в простенке в сельсовете, когда удивилась, что нет портрета Ленина. Сталинизм? отступление от заветов Ленина? Предательство?..
Перед утром Елену Николаевну разбудил душераздирающий вопль. В вагоне было уже светло.
– А-а-а-о-о-о…
– Кеша, кто это? – испуганно спросила она проснувшегося мужа.
– Не боись, Леночка, это, похоже, Дуня, сноха козулинская рожает. Последние дни ходила.
– Дуня? Красивая такая? Черноглазая?
– Да, молоденькая и красивая, не тревожься. Около нее бабка есть. Pycские бабы привычны рожать и под копной, и под суслоном, и на снопах в поле. Покричит, сердешная, и опростается. Поспи еще. В этих краях светает рано и солнце рано встает.
– Чо выпучил шары-то свои бесстыжие? – раздался из угла хриплый старушечий голос. – Эка невидаль, молодка рожает. Отвернись, поганец.
– Тю, тю, старая, я-то тут при чем? Положили на нары рядом с вами, и я же виноват.
– Шары отверни.
Мужик, кряхтя, слезал с нар, на которых металась, рожая, молодая женщина.
– А-а-а-а, о-о-о-о, – задыхался женский голос, полный животного страха и боли, – смертынька моя подоспела… Ма-ма, ма-туш-ка-а-а-а-а…
– Покричи, касатонька, покричи, оно легше бывает, когда кричишь.
– Ох, моченьки моей нету. О-о-о-о, господи праведный…
Дикий вопль оборвался тяжелым нутряным выдохом.
– О-х-х-х-х…
И наступившую тишину пронзил тонкий пискливый крик новорожденного.
– Слава тебе, господи, крестились бабы, отмучилась, сердешная, разрешилась.
–Ай первенец? – спрашивали бабку Козулиху.
– Первенец. Осымнадцать годочков Дуне-то. Да ишо и не исполнилось.
– Ведомо тяжело, ежели первенец.
– Да еще при таком скопище восемнадцатилетней-то, да при эдаком адском грохоте да тряске.
– Водички бы мне, бабоньки, тепленькой, – попросила козулиха.
– Да ить иде ж ее взять, тепленькую-то?
– Станции ждать, там сбегать за кипяточком.
– Господи, прости. и за какие прегрешения муки такие, за какие Адмы и Севоимы покарал нас господь во гневе своем и ярости своей?
– Погоди, маманя, – пообещал Дунин муж Тиша, – скоро станция будет, упрошу солдата, за кипяточком сбегаю, цельное ведро приволоку.
– Эх, светы мои, да рази при таком деле ждется?
– Ну а где ж ее больше взять, маманя, чай не дома, – смущенно чесал затылок Тихон.
– А кто хоть родился-то, парень аль девка? – спросил сам, старик Козулин, – внука Бог послал, аль внучку?
– Парень.
– Это ладно. парень. каторжником будет, потому как в неволе родился. Как, маманя, назовем-то?
– Мокием доведется назвать. Попа нет. В требник свой не заглянет. А только праздник святого Мокия бул неделю тому. Мокием и назовем.
– А я бы, маманя, Рабом назвал. Раб Тихонович. ловко выговаривается. и положению нашему соответствовает.
– Все мы рабы божьи, сынок, можно и Рабом назвать, только это не по-русски, не по-христиански. Имя-то сатанинское какое-то.
– Сойдет, маманя, назовем новорожденного Рабом.
Горько плакала Дуня, услыхав от мужа, свекрови и свекра, что ее первенца, ее сыночка назвали бесовским именем Раб, что жить ему некрещеному на белом свете рабом с первого своего всхлипа до самисенькой смертоньки. Ручьями горючими лились слезы из ее неотразимых черных глаз, и не было уже в них прежнего девичьего блеска, а словно пелена подернула, затуманила их.
Солнце в тот день садилось с левой стороны, дорога круто повернула на север.
Глухи и непроходимы леса южного, среднего и северного Урала. Но еще глуше и непроходимей леса европейского севера. Тянутся они на тысячи верст, обрываясь на востоке приволжской равниной, а на севере тундрой. Превеликое множество в этих лесных чащобах таинственных и хмурых лесных болот с коварными трясинами, капканами-окнами, вадьями и чарусами. Большое пространство занимают и мшавы – моховые болота. Непроходимы и опасны такие болота и для зверя лесного и для чужанина, человека пришлого в эти края. Спустился человек с сухой, прогретой солнцем еланки, настоянной духовитым смоляным духом в такую мшаву, ноги начинают грузнуть в мягком зыбуне, усеянном густо багуном, лютиками и белоусом. Приволье. Душа радуется. Да зря. Только сделал по мшаве еще несколько шагов, протянул руку, чтобы сорвать болотный цветок звездоплавку, и нога скользнула по мягкому мху в продушину и погиб человек, засосет как няша, только в окрикнет отрывистым криком, пролетая над тобой болотный кулик желтобровый песчаник, словно простится. И нет чужанина. Местные лесные люди знают про все коварные болотные места и обходят окна, вадьи и чарусы десятой дорогой по сухому. Самое коварное место на лесном болоте – чаруса. Полюбуется этой дивной лесной красотой случайно забредший к лесному болоту охотник-промысловик или баба-ягодница из лесного села и дай бог ноги побыстрее миновать, уйти от страшного коварного места. Покрыта чаруса в летнюю пору изумрудной зеленью и благоухающими цветами и похожа на солнечную лесную полянку, где можно славно отдохнуть и понежиться на шелковистой мураве, нарвать букетик бирюзовых незабудок, белых кувшинчиков и ярко-желтых купавок. Так и тянет к себе своей красотой и свежестью эта солнечная полянка человека, не может он оторвать своего восхищенного взгляда от красоты неописуемой, покой и благодать сулит она ему. Но это не лесная полянка, а только тонкий травяной ковер на тонком слое торфа, раскинутый на поверхности бездонного лесного озера. Коварна чаруса и горе тому, кто поддается соблазну прикоснуться к ее благодати.