реклама
Бургер менюБургер меню

Василий Оглоблин – Чаруса (роман) (страница 14)

18

– А и тяжела, стерва…

– Тяни, тяни, Савоська, – засмеялся Дымов, – кедровая, вечная…

– Тяжела курва.

Когда обшарили все закоулки, вытянули бороны, плуги и сбрую, окружили Кислякова, заглядывая в рот.

– В дом не ходите, – сквозь зубы процедил Осип, – неспособно обирать бывшую жену Степы Селезнева, а где ее вещи, где Дымова – поди разбери.

Запрягли в ходок Буланого, уложили плуги, бороны, сбрую и выехали со двора.

– С богом, разбойнички, – мрачно сказал Дымов, хотел пойти закрыть ворота, но передумал. К чему их теперь закрывать?

А над землей разгулялись теплые апрельские ветры. На прогретых лужайках замелькали разноцветными лоскутками первые весенние бабочки-крапивницы. Апрель-соковичник дохнул над полями первыми струящимися потоками марева. Набрали свой невзрачный цвет лещина и черная ольха по берегам черемушки. Земля ждала пахаря, и сеятеля. и крестьянское сердце Иннокентия Дымова стиснуло такой болью, что стало трудно дышать и глаза застилало слезами.

Зашел в дом, Вещи были уже уложены в узлы и корзины. Саша сидел за столом, разглаживал рукой красный галстук, свернул его аккуратно и сунул в корзину.

– Сашенька, – тихо сказала Елена Николаевна, – там он тебе уже не пригодится.

– Так, на память. А куда мы поедем?

– Куда повезут, сынок.

Наскоро перекусив чем попало, они сходили всей семьей на погост, поклонились родным могилам, посидели возле каждой на молодой зеленой травке, женщины наплакались до икоты. Саша посидел около отцовской могилы по-взрослому задумчивый и угрюмый.

И приготовились в неведомый и дальний путь.

Глава

IX

Ехали неведомо куда уже больше месяца с частыми остановками, стояли иногда по неделе. Куда едут и почему стоят никто не знал. На каком-то полустанке безлюдном и диком, в глухом, заросшем лопухами и крапивой тупике, проходя вдоль эшелона, начальник конвоя хрипло и лениво бросал высыпавшим из вагона ссыльным.

– Стоять будем долго. Разрешаю развести небольшие костры и сварить еду.

И сплюнув, шел дальше.

Бабы и ребятишки рассыпались по пустырю, собирая смолистые щепки от старых шпал, целые куски изжеванного и пропитанного мазутом дерева, обломки ящиков и хворост и разводили напротив каждого вагона небольшой костерик, приспосабливали над огнем котелки и чугунки, варили кто похлебку, кто кашу. Бабы кинулись искать воду, находили совсем рядом тинистые речушки или ручьи, наскоро стирали в них детское бельишко, пеленки, задубевшие от грязи и пота портки и рубахи.

Около костров по всей длине эшелона на молодой зеленой мураве рассаживались мужики и парни, снимали, не стесняясь женщин, штаны, стягивали с плеч рубахи, ловили в рубцах вшей, хрустко давили их, а иные просто сгребали щепочками в огонь и с улыбкой прислушивались, как они лопались.

– Плодючая тварь вша. На фронте, бывало…

– Гляко-сь, тепло любит, а огонь нет.

– Не ндравится…

Стояла зеленая пора первотравья. па луговинках привольно закустились седые полыни, вытянул красочные листья журавельник. Между поржавевшими рельсами глухого тупика, на полянах и взлобочках густо покрыли землю золотые головки одуванчиков и цветущей ласточкиной травы. Миром, теплынью и покоем веяло от земли, где бушевал май-цветень, показывая свои яркоцветные наряды. И от этого на душе у Елены Николаевны, очень впечатлительной и эмоциональной становилось все пасмурнее и тоскливее. Мучила и тяготила неизвестность и необъяснимость того, что происходило вокруг и в душах окружавших ее людей. В вагоне только четыре семьи были из Подгорного: семья кузнеца Ипата, Дымовы, Козулины и Спирька Зозулин с матерью, остальные были незнакомы, из других сибирских сел. В вагоне было душно и смрадно. В правом углу на охапке соломы, покрытой попоной, умирала древняя старуха. Около старухи окаменело сидела молодая женщина, ее дочь. В коленях у женщины лежали три белокурых головки, испуганными глазами посматривая то на мать, то на бабушку.

– Матушка, сейчас чайку вскипятим, испьешь малость.

Старуха мотала седой головой.

– Ничего не надо, доченька.

– Молочка бы тебе тепленького, да где его взять, молочка-то.

– Господи, прости ты мою душеньку грешную и упокой мя, рабу твою, – шептала старуха непослушными губами…

Над умирающей роем кружились мухи, дочь отгоняла их выцветшим платком.

– Кыш, окаянные-е-е.

В вагоне от этих слов умирающей становилось тихо и как-то жутко от близкого веяния смерти. переставали скулить и хныкать даже ребятишки.

– Не довелось в родную землицу лечь рядом с матушкой, рядом с батюшкой. Ох, тяжко, тяжко мне.

Елена Николаевна спрыгнула из вагона на землю, подошла к костру, где Парасковья Леонтьевна варила какую-то похлебку, а мрачный Дымов сидел на шпале и задумчиво смотрел на огонь.

– Пройдусь немного, в вагоне старуха умирает. Жутко.

– Пройдись, – не поднимая головы, тихо сказал дымов, – только недалеко. Елена Николаевна поднялась на зеленый взлобочек, села, оглядела зеленые вагоны и копошащихся возле них людей. И чем-то древним, древним

повеяло на нее от всей увиденной картины, словно это когда-то уже было: уплывающая вдаль степь, скопища грязных оборванных людей, жидкие дымки костров, детский плач, палящее солнце, наплывающая на него туча и тяжелый камень на сердце. Но когда и где видела она все это? В своей все жизни это она испытывает в первый раз. значит где-то в ней, в ее душе, в ее сердце постоянно живет и иногда просыпается, воскресает память ее предков, память о давно минувших временах, об опустошительных набегах орд Батыя, о татаро-монгольском иге, о безбрежном как эти степи людском горе, о стенаниях полонянок, да, да, все это уже было, она только повторяет это. Она полонянка. И доля ее горька и беспросветна.

– Тушить костры!

–По ва-го-нам-м-м! – раздались требовательные команды.

Поспешно заливались, шипели и курились жидким парком костры, срывались с веток кустов сохнувшие рубашонки и штанишки, люди, подсаживая один другого, прыгали в вагоны. Поезд лязгнул буферами и медленно пошел дальше.

В вагоне картина не изменилась. Около умирающей сидела, уронив голову, ее дочь, вслушивалась жадно в ее последние слова, по больная молчала. Высоко вскинув острую бороду, она смотрела в потолок, грязный и щелястый, словно внимательно что-то там рассматривала.

– Чесует, – тихо прошептала дочь. – отходит.

Но губы умирающей еще дрогнули и тихо прошелестели.

– Свет… веруйте в свет…

Это были ее последние слова.

Дочь накрыла ее лицо платком и беззвучно заплакала. Вокруг умершей столпились женщины, молодые и старые. Сидели молча, уронив головы. А монотонно и отрывисто отстукивали. колеса под полом

– Та-так.

– Так-так-так!..

Вагон дергало и качало из стороны в сторону.

Над умершей просидели ночь. Утром сын сбегал доложил начальству. Тот кивнул участливо головой, мол, понял. Вскоре эшелон остановился в глухом лесу. Принесли солдатские саперные лопатки. Торопливо вырыли обочь дороги неглубокую яму, завернули старуху в рваное рядно и закопали. Креста изладить и поставить на могиле не успели. Паровоз требовательно засвистел, охранники загнали всех в вагоны и поезд тронулся. Двери вагона на ходу поезда были открыты и молодой щекастый парень, сын старухи, его жена и дети, сидевшая над умирающей дочь жадно всматривались в местность, стараясь найти и запомнить какие-нибудь приметы, чтобы потом отыскать одинокую могилу матери и бабушки и поставить крест, а то зарыли как собаку без креста и гроба.

А Елена Николаевна сидела на охапке соломы и печально думала о том, что вот прожила женщина на земле всю свою жизнь, орошая ее потом, когда-то была молодой и красивой, водила с девушками хороводы у гамазеев или на полянке за поскотиной, целовалась с суженым у ветряка лунными ночами, потом рожала и растила детей и внуков, а последнее свое пристанище по чьей-то злой и жестокой воле нашла как бродяжка, как душегуб- каторжник под одинокой сосной в чужой глухомани не по христианским обычаям, без оплакивания и молитвы, а под картавый вороний грай. О, Русь! Святая Русь! Что с тобой подеялось, что с тобой сотворилось? И куда Ты идешь, не ведая пути своего, а плутая как слепой возле тына? И куда ты придешь?

А колеса под полом, грязным как в конюшне, стучали, грохотали, вагон шатался как пьяный и убитые горем люди валялись вповалку на нарах, под нарами, в проходе, жевали сухари, чесались, постанывали во сне, сидели, свесив ноги, в широких дверях, баюкали и колыхали детей, молодые матери, не стесняясь мужчин, вынимали из-под кофточек пшеничные налитые груди и кормили родившихся на страдания младенцев. жизнь текла. Она везде течет, где есть живое.

Елена Николаевна жадно всматривалась в проплывающий мимо ландшафт.

Давно миновали знакомые города и станции Красноярск, Ачинск, Козульку, Боготол. А поезд шел и шел, обдавая телячий вагон, битком набитый семьями с кучей ребятишек дымом и угольной гарью на закат солнца, на запад.

" – Куда нас везут? – недоумевала Елена Николаевна, – ведь уже к Каменному поясу подъезжаем. А там – Европа. Декабристы говорили: дальше Сибири не сошлют. А нас из Сибири везут на запад. Куда же? На европейский север? На Соловецкие острова, о которых ходят такие жуткие слухи?"

И думы ее становились все тревожнее и тревожнее. Прислушивалась к разговорам.

– Ой, людочки добрые, везут нас усих в места дикие, нежилые, ни одна душа человеческая доселе не живала и не живет тамочка, – горестно подперев сухой жилистой рукой дряблую щеку, рассказывала старуха Козулиха.