реклама
Бургер менюБургер меню

Василий Оглоблин – Белые Лилии (рассказы) (страница 6)

18

И в дому, и на летней кухне все шипело, кипело, жарилось и парилось, разнося по деревне сытный дух, все суетилось и радовалось как от века повелось на Руси перед большим праздником. Бабы за столом затянули проголосную песню "По Дону гуляет", мать суетилась в кути, ставила квашню.

Иван присел на лавку к новому столу. От свежевыструганных тесин столешницы пахло приятным смолянистым духом, всегда напоминающем Ивану о детстве, проведенном с погодками в бору среди подсочки и смолокурен, и легкая тень печали коснулась души. "Вырос уже, Ванюша, завтра оженишься". Он улыбнулся. И было ему отчего-то и бездумно весело и печально, и какая-то необъяснимая, смутная тревога не покидала его весь вечер. Младшие Ванины сестренки Маня и Люба чистили у колодца рыбу, звонко визжали, когда карась вырывлся из рук и прыгал по траве.

– Батюшки мои, дак они же еще живые, глянь, глянь, без кишков, а прыгает…

Выспел закат. Солнце, расстелив на огородах длинные шевелящиеся тени от изб, сараев и берез, нырнуло за лесные гривн. На земло тихо опускались теплые дрожащие сумерки. Посредине улицы, подняв облака пыли, прошли, разбредаясь по дворам, коровы, овцы и козы. Сваты, Геннадий Тимофеевич и Ефим Прокопович, намотавшись за долгии жаркий день, сели на лавочку у бани, подперев спинами поленницу березовых дров, пропустили с устатку по маленькой, закусив свежими огурчиками, сорванными на грядке, и вели тихую беседу, посматривая на гаснущий закат.

– Тащи, сват, еще косушку, – рассматривая свои корявые прокуренные ногти, попросил отец невесты Ефим Прокопович, – еще один день прожит, к могиле ближе.

– Не говори, сват, дни летят как напонужанные, только успевай оглядывайся. Давнее ли дело, когда мы с тобой были парнями, ухаживали за одной незабудочкой, а теперь вот детей женим.

– Да, Гена, дело прошлое, а ведь мы с тобой соперниками были, одну девчонку любили. Не серчаешь, что не тебе досталась?

– Чего серчать? Она выбирала, а не мы. Смешно теперь, ведь жизнь-то сват, считай, прожита, а вспомнить-то добром и нечего, разве только любовь свою первую.

– Неча, неча, сват. Одно знали робить в колхозе как ишаки. А прибытки от ево, от колхоза не прытки.

– Не прытки и от совхоза. Вот от этова и робить неохота стало, чо его даром-то жилы тянуть?

– Эдак, кум, эдак…

– Вань, – завидев сына, позвал Геннадий Тимофеевич, – принесика из боковушки бутылку нам, побеседуем со сватом Ефимом.

– Косушки, сват, хватит, как бы головы не заболели, день-то завтра особый.

– Тащи, тащи, да и сам посици с нами, стариками. Говорим, недавно сами были парнями, оба подметки отбивали, ухаживая за Маринкиной матерью, а уже детей женим…

– Право, смешно теперь, а ведь было такое дело, отцу Мария не досталась, так теперь тебе, его сыну, дочь ее досталась. Вот ведь какие щуточки-то, судьба-путалка выкидывает…

Иван принес бутылку. Присел рядом на банную лавку, сорвал стебель лопуха, мял в руках.

– В церковь бы завтра, тятя, обвенчаться. Марина шибко хочет в церковь.

– Оно верно, Вань, да расходы, чать, немалые в церковь-то. До ее ведь, Ваня, сорок верст киселя хлебать. Машину надо.

– А чо, не заробили?

– Заробить-то много чего заробили. Схожу поговорю с Сашком, может уважит, сгоняет. Только вряд ли, с бензином сейчас шибко туго, машины в уборку стояли.

– Налейте и мне, – неловко попросил Ваня, – душу весь вечер мутит что-то. Нету радости.

– Чо так? – всполошился Дрим, – али не люба тебе моя дочка?

– Люба, батюшка, люба до гробовой доски, дохнуть на нее не смею, а душу чтой-то смущает.

– Не поссорились?

– Нет, говорю. Души в Маринке не чаю, а думы какие-то черные одолевают. Вот смотрел на закат и бес какой-то шепчет в ухо: "Твой последний. Больше не будет…"

– Да ладно ли с тобой, Ваня? – строго и испытующе посмотрел на него отец. – Такое говоришь, что ак мурашки по коже побекали.

– Не знаю, тятя. Душа что-то недоброе вещает. Никогда со мной этого не было.

– Выпей-ка вот лучше да иди спи, утро-го вечера всегда мудренее. А машину в Знаменское я схлопочу, в церковь так в церковь. Это мы непутящие в сельсовете записывались в амбарную книгу. Теперь времена иные, опомнились наконец-то пока жареный петух клюнул, что Россия – матушка на православии с испокон веков держится.

– Спасибо, тятя, Марина будет до смерти рада.

– Про смерть-то не надо бы, Ваня, на ночь-то глядя.

– Так, нечаянно с языка сорвалось…

Улеглась уличная пыль. Умолкли до хрипоты налаявшиеся собаки. Поужинали в сумерках под березами, не зажигая огня, соседи. От речки потянуло сыростью и запахом тины. Всплыл в высоком небе молодой месяц. Деревня засыпала. Только на жениховом подворье не умолкали перекликающиеся голоса, гремели посудой, слышался грудной голос Степановны.

– Поровну холодец-то, бабоньки, разливайте, чтобы в каждой миске мяса одинаково было…

– А я, сват Ефим, не перестаю удивляться тому, что ведь опять мы к тому стали возвертаться, от чего норовили убежать в светлое будущее, – тихо текла мирная беседа на лавочке у бани. – Слыхал, как директор совхоза говорил на собрании: " Управимся, Бог даст со страдой – и церковь в селе начнем строить." Новую. Старая-то де до того загажена и разорена, что ремонту уже не подлежит. А? Каково? Церкву, которая бы еще тыщу сет стояла опоганили и разорили, иконы в печах в сельсовете пожгли, колокола сбросили и на памятники вождям переплавили, батюшку отца Василия расстреляли. А теперь очухались: церкву будем строить. Таких дураков окромя России не сыскать по всему свету.

– Это, сват, опыты на нас производили навроде как на кроликах али собаках, получится коммунизм, али нет, добежим до светлого будущего, али споткнемся и мордой в дерьмо. Учуяли, что не получается и никогда не получится – и айда на попятную, к тому, от чего убегали, почитай, чуть не цельный век, в крови людской утопая по колено и барахтаясь. Сколь люду погублено. Вся русская земля русской кровью напоена, косточками невинных русских людей удобрена. А урожая нет. А еще и бахвалятся до сих пор, в грудь себя бьют: "Мы, мы, мы…" вместо того, чтобы кричать: "Караул! Спасите!"

– А пустой-то колос завсегда кверху голову задирает.

– А я, сват, так думаю, что трудно теперь возвернуться к былому благополучию, поскольку отучили людей от работы, отучили пот горячий на землю лить, чтобы на рубахе отпотины не просыхали, каждый теперь норовит надурняка прожить, где торгануть, где обмануть, где украсть. Пустой стал человек, не по правде живущий, и время нужно немалое, чтобы выпрямить его, возвернуть ему прежнюю его предназначенью – быть на земле человеком руським, с нательным крестом на груди, пусть даже и оловянным.

– Так, сват, истинно так.

Уже и вторые петухи подали по всей деревне один другому всполошенный и хриплый с просонья голос, а на макарьевском подворье все еще проклёвывали глухую тишину редкие, отрывистые голоса и мелькали возле летней плиты призрачные тени. Но скоро и там все утихло, погрузилось в глубокий поедзоревый сон. Только поскрипывало и повизгивало рыскало – старый пес Полкан разминал отекшие ноги, прогуливаясь трусцой по тропинке, выбитой им перед забором между зарослями крапивы и просвирника. Пёс был стар, редкая шерсть на загравке и по бокам побурела, выпадала клочьями, и был он по-собачьему мудр, не лаял по ночам на луну, не подавал лишнего голоса, больше лежал у будки, положив большую голову на лапы и смотрел печальными глазами на все происходящее вокруг, и часто-часто накатывалась на собачьи глаза крупная слезина и надолго застывала в них.

Спала, разметав по подушкам ароматные палевые косы невеста Марина, прекрасная в своей девичьей чистоте и непорочности и на ее алых словно накрашенных по-городскому губах не сходила по-детски мягкая и наивная улыбка. Спала последнюю ночь в родительском дому, где сон всегда безмятежен и сладок. И спал на сеновале на овчинном полушубке жених Иван, изредка тихо всхрапывая, и незнакомая глубокая морщина, память об Афгане, лежала в межбровье, словно он хмурился и сердился во сне на кого-то, а может быть снились ему неласковые горы Афганистана, испепеляющий зной и хруст афганика на зубах, чахло на сеновале ароматами свежего сена с пойменного луга и новыми березовыми вениками, развешанными под потолком. И тихо висел над деревней молодой месяц я как всегда по ночам в эту пору спажинок с убранных полей доносило ядреным хлебным духом и остывающей пылью проселков. Тихо шептались березы над свадебным столом и вскрай небосклона на востоке занималась заря нового дня. Где-то в мочажине проснулись и заквакали ранние лягушки. Земля просыпалась после крепкого покойного сна, чтобы подарить на радость

всему живому новый день. ные гроздья рябины в

Веплило из-за леса солнце, позолотило крупн Макарьевском палисаднике под окнами, хлынули на землю потоки его ярких лучей, сгоняя обильно выпавшие за ночь росы. от речки потянулся в голубеющее небо жидкий молочный туман.

Первой в доме проснулась Степановна. Позевнула и обмерла: леденя кровь, жутко выл Полкан.

– Чё это он? Ладно ли с ним? Господи! Сохрани и помилуй! Свят! Свят Свят! И ково он, непутевый, оплакивает? Ково отпевает? Свадьба на дворе, праздник великий, а он воет.

Сорвалась с постели, словно ветром ее сдунуло, надернула дрожащими руками кофту и юбку, выбежала во двор.