реклама
Бургер менюБургер меню

Василий Оглоблин – Белые Лилии (рассказы) (страница 4)

18

– Ах, друг мой! Вся беда в том, что не лирика это, а человеческая трагедия.

– Извини. Ну, дальше.

– А дальше – стоим в очереди, иногда обмениваемся короткими фразами, так, о пустяках, через сколько минут, например, дойдет очередь до нас, мол, кассирша хотя и молода, а нерасторопна, работает очень тихо, очередь движется медленно. Не буду лгать, я был необычайно рад случайной этой встрече с очаровательной женщиной. Думал: еще три часа в самолете вместе, может быть и места попадут рядом, познакомимся. Но вот моя незнакомка, сияя, показала мне полученный билет, улыбнулась в последний раз и затерялась в толпе, а мне кассирша невозмутимо отрезала: "Билетов на этот рейс больше нет." "Но вы же сказали, – начал возмущаться я. " "Не возмущайтесь. Берите на следующий рейс. Вам же до Киева?" "До Киева." "Ну так какая вам разница? Следующий рейс через тридцать минут, только не через Харьков, а через Днепропетровск…" Чертыхнулся в душе, но делать было нечего: "Давайте через Днепропетровск". "И встречи с сыном не состоится, только зря побеспокоил телеграммой и очаровательная блондинка затеряется навсегда", – вздохнул я и пошел на регистрацию билетов.

И вот я в нашем старом добром доме, где было прожито двадцать пять самых лучших зрелых лет, где выросли мои дети, где все напоминало о от родимой ветки листок был прошлом. А я как оторванный шалым ветром заброшен волею судьбы в далекий и суровый край и влачил серую и нищую одинокую жизнь. Я ходил, прощаясь с прошедшим днем таким длинным и богатым впечатлениями по нашему большому саду, где каждое дерево, каждый кустик были посажены моими руками. Вишни и черешни уже отошли, а виноград и персики были еще зеленые. Я сорвал налитый медовым соком абрикос сжевал. Не было прежнего удовольствия и прежней радости. Что-то безвозвратно было утрачено. Попробовал крупную как яйцо сливу, и слива показалась кисловатой. Прошел по всем аллеям, всем закоулкам сада. Казалось, что все было прежним: так же горделиво возвышались над цветочной мелочью величественные канны, пышным цветом цвели пионы и махровые георгины, по бокам дорожки, ведущей к калитке, около которой меня чуть не зарезали, жарко пылали настурции, воздух насыщался опьяняющим ароматом цветущего табака. Все было прежним и почти ничего не было прежнего, только вечер, как и встарь, начинал задыхаться душной тьмой. "Папа! Ты живой?" – вспугнул меня громкий голос сына Павлуши, бежавшего бегом к калитке. "Павлуша! Вот радость! Молодец, что приехал… А что ты такой бледный, чем-то расстроенный? Живой, как видишь. А почему я должен быть неживым?" "А я тебя, папа, уже похоронил. Ведь тот самолет: на котором должен был прилететь ты, судя по телеграмме разбился". "Да что ты говоришь?" "Да, папа, разбился, идя на посадку, и взорвался. На глазах тысяч людей. Трупы по всей посадочной полосе раскидало. Ужас, что там было! Я видел все. Ведь я тебя встречал." Меня словно ледяной водой облили. И встали перед моим взором все, вся очередь: молодые мужчины, молодые женщины, девушки, дети, и очаровательная блондинка с душистыми волосами. И все они суетились, спешили, ликовали, получив билеты всего несколько часов назад. "И все погибли? – дрогнувшим, не своим голосом спросил я. "Все, папа. Двести сорок восемь человек. От самолета осталась груда дымящихся обломков." Все во мне похолодело. И это, Андрей Васильевич, все случайности? Не слишком ли много случайностей?

– Как тебе сказать? Случайно ли все то, о чем ты мне сейчас рассказал? Думаю, что не случайно. Видишь ли, мы, рожденные в наш страшный век, где огромная страна по имени Россия и ее народы были превращени в сумасшедший дом, мы, воспитанные на безбожии, на отрицании веры в Бога, воспитанные на ложных идеалах и ложных ценностях, настолько ограничены в своих познаниях, что нам трудно понять это. Мира невещественного, нематериального, а высшего, духовного, мы своим ограниченным, замусоренном "измами" разумом, постичь не можем. Мы не можем постичь такие загадки и оттенки наших внутренних стстояний, какие явно неземного происхождения. Мы не в силах понять постоянного действия на нас сил, которые отсутствуют в вещественном материальном мире. Большинство людей, а если быть искренними, то и мы с тобой живем или жили не духовной жизнью. Высшее таинственное начало в человеке, его дух оставалось и остается вне нас, вне нашего постижения его разумом. Понятие духа в нас заслонено повседневными эмоциями, чувственными переживаниями. Мы живем телесной, я бы сказал примитивной животной жизнью, а не жизнью духовной. Духовное начало в нас умерщвлено. Мы не в состоянии постигнуть того, что каждое дыхание нашей повседневной жизни имеет источник в Божественном начале и все существует Божественной силой, все пребывает в Божественном разуме. И все, о чем ты мне сегодня рассказал, есть не что иное, как Промысел Божий. Угодно было Всевышнему хранить тебя для каких-то ему одному известных свершений в земной жизни. Только так и не иначе. Человек предполагает, а Бог располагает. Нищие мы с тобой, и трудно нам сие постичь…

Он поднялся, попробовал еще раз варево, снял казан.

– Готова наша груздянка, давай будем ужинать. Нет ничего вкуснее сваренного на костре.

Мы расселись вокруг казана и с наслаждением заработали ложками.

– Ах, и вкусна! Недостает в ней знаешь чего?

– Чего?

– Коровьего маслица.

Буханка черного хлеба, порезанная крупными ломтями, таяла на глазах и аллюминиевые ложки скоро заскорготали по дну казана.

Поужинав, я подбросил в костер веток потолще и смолистый пень, чтобы дольше горело и попросил Андрея Васильевича хоть немного рассказать о себе.

– Ни к чему это. Да и ничего интересного. За нашу жизнь каждому из нас выпало столько ужасов, столько крови, грязи, варварского беззакония, что в человеке совокупностью внешних обстоятельств, страхом за свою жизнь, свое будущее развился животный инстинкт самосохранения, а душа, совесть были запрятаны так глубоко, что человек попросту изьял их из повседневного своего обихода. Первый срок я получил за маленькую ложь. Ложь во спасение. Окончив в детдоме школу с золотой медалью, я решил смело шагнуть в жизнь: "молодым везде у нас дорога…" Я скрыл свое происхождение, свои истоки. Ан не тут-то было. Университет я окончил благополучно, как бывший детдомовец, год работал в школе, преподавал язык и литературу. А потом черт дернул перейти в газету. Тут дотошные дяди из горкома партии начали изучать мою личность, хотя личность и человеческое "я" были к тому времени в человеке уже убиты. Ну и конечно, все раскопали. Детдомовец оказался сыном врагов народа, а яблоко от яблоньки и т д. К тому же и курьез такой подвернулся в тот день, когда я был дежурным редактором, выпускающим очередной номер газеты, в слове Сталинград во время печатания выпала буква "р" и получилось Сталин гад. С этого все и началось. Арестовали. Следователь попался по-чекистски дотошным и исполнительным. Допрашивал мало и лениво, с позевками, но понаписывал такое, что в здравомыслящей голове не укладывается: был членом контрреволюционной организации студентов, распространял нелегальную литературу, готовил террористические акты против руководителей партии и правительства и прочую чепуху. Правдой во всей этой писанине было только то, что я в студенческие годы действительно почитывал запрещенную литературу, которую с трудом удавалось добывать разными запрещенными же методами и делалось это с единственной целью заложить в свои мозги что-то существенное, истинное, всечеловеческое. Читали мы и Ильина и Николая Бердяева, и Бунина, Шульгина и многое другое. Следователь, конечно, никогда ничего подобного не читал и опасности в этом не видел, для него существеннее были подготовки терактов. Если бы его буйная фантазия и редкое трудолюбие (надо же столько бумаги исписать) нашли более достойное применение, то кто знает, может быть миру явился бы другой Шекспир. Одним словом – загудел Андрей Васильевич: тюрьмы, пересылки, лагеря, Воркута, Инта, Норильск. Все лучшие годы в каторжном труде, в мордобоях, в унижении. И так десять лет. Так что история ничем не примечательная.

– Не пытались написать об этом?

– Зачем? Детство мое босяцкое описано Виктором Астафьевым, а вся последующая жизнь Александром Солженициным. Комментарии, как говорится, излишни…

– А еще одиннадцать лет? – не унимался я.

– А это уже моя доверительность и моя болтливость виноваты. Как-то холодным воскресным вечером, а нам в тот день выходной дали, что редко бывало, пришла мне в голову шальная мысль попросвещать немного моих корешей, мою кобылку, которые кроме матерщины и блатного жаргона в большинстве своем ничего за душой не имели. За стенами барака дождь ледяной лупит, ветер бешеный во все щели торкается и лезет нахально, воет по дикому. Сначала рассказывал о Куприне, какой он был свойский парень, буян и скандалист. Слушали, раскрыв рты, вставляли свои реприки. В тюрьмах и лагерях умеют слушать. С Куприна перешел на Бунина. А потом бес толкнул в ребро рассказать о Василии Витальевиче Шульгине, думском деятеле, идеологе белого движения и незаурядном писателе. Рассказал, что помнил из его книг "Дни", "1920" и "Три столицы", где он поведал миру правду о вожде мирового пролетариата, злом гении России, величайшем безумце века. А наутро является охранник. "Самарин! К начальнику!" Понял сразу, что дурака свалял вечером, и кто-то уже стукнул. И знал ведь, что стукачи в каждом бараке и к каждому слову прислушиваются и доносят, а тут как на грех разговорился, о Шульгине речь завел, а за одно произнесенное это имя "Шульгин" расстреливали в те годы. И опять загремел костями: одиннадцать лет строгого. И опять тюрьмы, пересылки, лагеря, опять нары, вши, голод, каторжный труд. Вот и вся моя жизнь, если такое прозябание можно назвать жизнью. Верно сказал праведный Иов: человек рождается на страдание…