Василий Оглоблин – Белые Лилии (рассказы) (страница 3)
– Материнское сердце – вещун. Господо Вседержитель подсказал ей и указал ей путь. Осанна. Твое спасение.
– Очнулся я в светлой горенке. На половиках прыгали солнечные зайчики. "Яма! – закричал я в ужасе, Я-я-м-м-а…" "Слава Богу, – сказал сельский фельдшер, друг папы, – пришел в себя. Будет долго жить, раз воскрес из мертвых…" Это я уже помню.
– Значит, тебе была предопределена Спасителем иная стезя и умереть ты не мог. Ты нужен был Всевышнему тут, на нашей грешной земле.
– В моей голове трудно все это укладывается.
– Потому, что нет в тебе веры истинной. Заглядывай в себя почаще. Ищи и обретешь.
Этот непринужденный искренний разговор в тайге, у ночного костра как-то незаметно сблизил нас, и мы тоже незаметно перешли друг с другом на "ты". Андрей Васильевич слушал меня внимательно, лежа на боку, согнув левую руку в локте и положив на ладонь голову. Умные глаза его горели любопытством.
–А это случилось, когда мне шел уже тридцать третий год....
– Возраст Иисуса Христа.
– Да. Поехал я на велосипеде в соседнее с городом село навестить тестя. Всего четыре версты и все лесом, не таким как вот наш, а лиственным: клены, грабы, дубы. Больше дубы, осанистые, вековые, с богатой кроной. Любил я тестя, да и он меня тоже. Любил беседовать с ним по душам. Царство ему небесное.
– Нет уже в живых?
– Давно. Так вот, неграмотный был, ни читать, ни писать не умел, а мудр был, ох, как мудр. Природный аналитический ум был у старика. И вообще я давно убедился в том, что самый сложный человек – это простой человек. Посидели мы с ним как полагается, по чарке пропустили, по другой, побалакали о том, о сем. Стал я домой собираться. "Погодил бы, сынок, – говорит он мне, – эвон какая туча накатывается, вот-вот дождь хлынет". Я посмотрел на небо. С запада, сглотив солнце, быстро наползала кроша просверки молний, большая толстобрюхая черно-фиолетовая туча. Дали замутились, померкли, землю сразу же заволокла вечеровая сутемь, хотя было еще едва за полдень. "А, чепуха, успею проскочу", – сказал я и попрощавшись нажал на педали. По сельской улице подняло пыль, проскакали один за другим исполинские вихри, поднимая в небо тучи песка до срока опавших листьев акации и мусора. Дед оказался прав, только-только выехал я за село, в дубовую рощу, как хлынул ливень. Я спешился и прячась от дождя, стал под высокий, стоявший немного осторонь дороги осокорь. Но дождь пробивал негустую листву осокоря. Я поглядел вверх – вершина у осокоря была усохлая. Оглядевшись, я облюбовал метрах в двадцати могучий дуб с богатой кроной, бегом перебежал к нему и только поставил велосипед и плотнее прижался к стволу дуба, как грозовой разряд страшной силы расколол небо и оглушил притихшую рощу. Меня ослепило. Я зажмурил глаза, а когда размежил их, то по всему телу судорогой прошла дрожь. Осокорь, под которым я стоял минуту назад как лучину расщепило с верху до низу. Весь он дымился. Димилась и земля под ним. "Боже мой! – мелькнула мысль, – ведь если бы я не перебежал под дуб…"
– Н-да, история, – задумчиво произнес Андрей Васильевич. – Хранит тибя Твой Ангел Хранитель. Всевышний хранит. И еще есть истории?
– Есть, Андрей Васильевич. И самая невероятная еще впереди.
Он помешал ложкой варево, попробовал пару ложек, бросил несколько лавровых листиков и посыпал черным перцем.
– Твердые еще грибы. Похрустывают. Пусть еще поварятся, а ты тем временем еще историю расскажешь.
– А не устал слушать? Не надоел я тебе? Ты, я заметил, человек неразговорчивый, больше помолчать любишь.
– Больше помолчать и послушать других. Я, между прочим, за свою прежнюю словоохотливость десять лет отмантулил, вот отсюда, и привычка молчать побольше.
– Ладно. Расскажу еще историйку только за плату.
– Какую еще плату?
– А чтобы и ты рассказал о том, как за привычку поговорить дают по десять лет каторги.
– Там видно будет. Давай.
– В тот день с раннего утра густыми пулистыми хлопьями шел снег. Шел он и всю ночь. Первый в том году. К вечеру его навалило по пояс. В курортном парке стоял хруст и треск, обламывались не выдерживающие тяжести ветви сосен. По улице была протоптана одна-единственная глубокая тропа. Я поздно возвращался с работы. И уже проходя по-над своим забором, а дом наш был угловой, я увидел, как через улицу навстречу мне идет человек в кирзачах, фуфаечке и суконной шапке с одним ухом. Посредине улицы он нагнулся, и я увидел, как что-то сверкнуло в его руке, "Эй, погоди! Дай кось мне прикурить, спички ночь была светлая, лунная. язви их кончились… " Спички у меня были и имел я привычку всегда, как бы я ни спешил, остановиться и предложить спичку либо папиросу. А тут кто-то шепнул мне: не останавливайся. "Некурящий", – ответил я, быстро вошел в калитку и щелкнул задвижкой. "Счастливый!" – зло рыкнул он и грязно по-блатному заматерился. – В рубашке, видать родился…" " Что это значит? – чувствуя, как по всему телу прошел озноб, – спросил я, останови шись уже в глубине сада. "А вот остановился бы, дал мне спичку, так и узнал бы, что это значит. Ладно, живи, коли счастливый…" До меня дошло: ведь он хотел убить меня. За что? Ни он меня, ни я его не знаем. Утром я встретил знакомого подполковника, начальника райотдела милиции. "Ну и ноченька была, – сказал он, – ночью в городе было совершено восемь убийств. Милиция с ног сбилась и только под утро поймала таки и арестовала злодея. Сбежал из лагеря строгого режима матерый волк и убивал просто так, ради забавы всех хорошо одетых и интеллигентного вида встречных. Просто убивал и ничего у убитых не брал. Маньяк. "А можно на него взглянуть?" "Зачем?" Я рассказал ему о вечерней встрече. Он немного поколебался и сказал: "Пошли!" Загремели запоры, заскрипели железные калитки, и мы вошли в камеру. Он. Мой вчерашний незнакомец. По лицу его скользнула даже тень улыбки. "А! Счастливчик! Узнал, небось, меня? Узнал. Ну, помолись за меня, грешного и будем квиты. А из этой клетки я все равно уйду…" И волком посмотрел на подполковника. Тот приказал немедленно одеть наручники и не спускать глаз.
– Ну и чем же он мотивировал на суде убийство восьми неповинных ни в чем людей?
– Не знаю, Андрей Васильевич. На суде я не был, да и не слышно было ничего о суде. В ту пору народ ведь о таких вещах не информировали. Мне кажется, что отправили его в тот лагерь, из которого он бежал, судили где-то в другом месте и казнили. Не знаю, одним словом. Но вот что удивительно: тогда, в камере, мне стало жалко его.
– Что? Стало жалко злодея, убившего восемь человек?
– Да, пожалел. искренне пожалел, до сердечной боли. Глаза у него были не злодейские, не злые волчьи, а страдальческие, мука душевная в глазах стыла. Мне показалось, что за всем этим кроется какая-то большая человеческая драма, трагедия. Залили по-видимому человеку под шкуру столько сала, что волком взвыл.
– Ты имеешь в виду, что это было проявлением протеста?
– Именно так я тогда подумал: стихийный протест против окружающего его зла. Заметь, убивал он людей чисто одетых, интеллигентного вида, то есть сильных мира сего.
– Но ведь дик и жесток такой протест.
– А загляни в историю. Не дик и не жесток был протест Разина, Пугачева, Болотникова? Лес виселиц и море крови.
– Может быть и так. Жалко, что ты не знаешь дальнейшей судьбы этого человека.
– Да что ж тут знать? Уже и кости сгнили. Я часто его вспоминаю. Уж больно не похож он был ни на маньяка, ни на отпетого головореза. Сидит на нарах обыкновенный русский мужик, на вид совсем не злой, скорее великодушный, простоватый, с непринужденной улыбкой на черных покоробленных губах. Жалость и жестокосердие, смирение и буйство, жестокость в русском человеке где-то рядом живут. Сложен, ох, как сложен душевный мир русского человека! Все в нем переплелось, все перепуталось: любовь и ненависть, доброта и жестокость, правда и ложь.
– Ну и перед груздянкой расскажу самую последное и самую невероятную. Это было уже недавно, лет пятнадцать назад, пожалуй, чуть меньше. Меньше. Сын мой старший Павлува на последнем курсе Харьковского университета учился. Летел я из Челябинска в Киев детей своих навестить. Стою в аэропорту в очереди за билетом. "Билетов много?" – спрашиваю девушку- кассира. "Всем хватит", – отвечает. До меня человек сто не меньше. Думаю: "Самолет летит через Харьков. Там стоянка сорок минут. Пойду-ка я дам сыну телеграмму, встретит в Харькове, сорок минут побудем вместе, повидаемся. Попросил очередь не забывать меня, отлучусь, мол, на минутку, телеграмму дам. Впереди меня стояла молодая блондиночка с лучистими голубыми глазами, такими голубыми как небо весеннее или незабудочки полевые. Стройна, изящна, и волосы эти льняные по плечам рассыпаны. Чудо земное. А я должен сказать тебе по-дружески к хорошеньким женщинам всю жизнь неравнодушен. Особенно к натуральным блондиночкам. Пошел я на телеграф, дал телеграмму, вернулся в очередь. "Не забыли?" "Ну, что вы, как можно?" и улыбнулась ласково, и потеснилась, дав мне возможность занять в очереди свое место. И я так плотно к ней стал, что волосы ее роскошные касались моего лица, и таким необыкнове ним ароматом пахнуло от ее волос, таким… Ах, как пахнут волосы молодой красивой женщины!
– Это уже лирика, – улыбнулся Андрей Васильевич, – после уголовного типа и такая красота.