Василий Иванов – Деревья стонут в бурю (страница 11)
И жена успокоилась.
Она много ходила. Однажды зашла к Шурбиным. Дом, который строили братья, был почти готов, и Мотя повела ее на зады посмотреть пологий склон и сказала, что они его перепашут и засадят яблонями, и она будет разводить яблоки и птицу.
– Я рада, что мы сюда приехали,– сказала Мотя. – Мне сначала совсем не хотелось. А теперь мы уже вроде как дома. Чудно, как быстро пускаешь корни. И к людям привыкаешь.
Она стояла на огороженном участке, неуклюже сложив руки на животе, и напоминала дерево, с которого содрали кору.
А Миня показал Насте наловленных головастиков, и ей не было противно.
Настя все так же вечерами ходила с подойником к ожидавшей ее корове. Недавно они начали строить новый дом и работали днем и ночью, чтобы закончить хотя бы одну комнату до того как появиться ребенок. По вечерам она слышала стук топора и голоса братьев Шурбиных, которые взялись помогать. И тогда казалось, будто вся окружавшая природа создана для нее одной, и она притихала, исполненная сознания своей значительности.
А корова, их Красавка, купленная по дешевке из-за мастита в одном соске, опять была стельной. Нерожденный теленок колыхал ее напряженные бока. Она пережевывала жвачку и вздыхала. Скоро ее совсем перестанут доить. Но она по-прежнему будет жевать жвачку, вздыхать и поводить глазами в ожидании, когда к ней проявят интерес и опять вместе с нею начнут ритуал доения. Она была немолода, эта корова.
– Надо бы ее продать,– сказал Федор,– пока можно взять хоть какую-то цену.
– Нет,– отрезала Насьтук. – Эта моя корова. Она хорошая.
Федор не стал спорить – он и сам не очень был уверен, что ее необходимо продать. И сейчас это было не так уж важно.
А его жена еще больше привязалась к корове, особенно теперь, когда ждала ребенка.
Уткнувшись лбом в мягкий коровий бок, она чувствовала непрестанное в нем шевеление и вдыхала коровий запах. В такие вечера весь воздух пахнул парным дыханием коровы. Старая корова стояла и мудро ждала, подергивая ушами, словно от удовольствия. Карие глаза ее, казалось, смотрели внутрь. На носу, гранитного цвета, неподвижно блестели капельки пота.
Еще покойнее, чем сумерки, была эта взаимосвязь между Насьтук и желтой коровой. Теплые раздувшиеся тела их сосуществовали в полном согласии. У меня будет девочка, думала Насьтук, и улыбалась от радости в податливый бок коровы. Девчурка сидела на гладком бревне. Она была вся беленькая и розовая, как фарфоровая, волосы, причесанные с утра мокрой щеткой на прямой пробор, завились с боков легкими, точно звенящими локончиками, желтыми, как вянущие листья мимозы. Да, сказала Насьтук про себя, мне хочется девочку. Но тут она вспомнила, что это не совпадает с желанием мужа, и опустила глаза вниз, на подойник.
Когда старой корове пришло время отдыхать перед рождением теленка и она перестала доиться, Насьтук не находила себе места. Знобкими вечерами она бродила от старой хижины до остова их нового дома и дальше, вдоль изгородей. Куталась в старую, собственной вязки кофту и потирала зябнущие руки, на которых кожа без привычной работы стала вдруг сухой и тонкой, а косточки казались совсем хрупкими.
А потом настало время, когда живот стал сильно выпирать. Она проходила мимо разросшейся розы, и шипы цеплялись за грубошерстную синюю кофту. На ветке белел ранний хилый бутон.
– Ты что-то бледная стала, – сказал муж, заботливо идя ей навстречу по тропинке, пока тяжелые его сапоги не остановились почти впритык к чуть суженным носкам женских башмаков.
Он взял ее холодные руки. Исходивший от него запах стружки и его руки, только что строгавшие дерево, действовали успокаивающе.
– Да нет,– засмеялась она прямо в его глаза,– ничего со мной не делается. То есть, конечно, что-то делается, но ничего особенного. Только странно как-то, что не надо идти доить. Она стоит там, Федя, и ждет меня.
Насьтук глядела ему в глаза, ожидая, что он ей чем-то поможет, и в то же время сознавала, что помочь тут ничем нельзя.
– Да ты о корове не беспокойся,– сказал он, и лицо у него было доброе.
Она обошла его и зашагала по тропке, чувствуя, что в ней, по крайней мере, сейчас, все слишком ослабело и иссохло, чтобы отозваться на эту доброту.
У меня хороший муж, подумала она, не сознавая своей в некотором смысле никчемности, той никчемности, какую ей еще предстояло обнаружить.
–Верно, беспокоиться не о чем,– сказала она.– Только корова-то старая.
Бережно неся свое тело, она медленно пошла дальше, грубый синьковый цвет ее кофты, врезался в вечерние краски сада, краски цвета мха и, пожалуй, цвета дурных предчувствий.
Иногда она садилась на край кровати, и чувство радости и любви к ребенку непонятно почему превращалось в грусть и ощущение утраты.
Только бы все поскорее кончилось, думала она. Я же ничего не знаю, я не знаю, что делается в моем теле и в чем смысл всего, что происходит. Я даже не могу по-настоящему верить в бога. И ее бросило в дрожь при мысли о человеке, с которым она жила в доме. О человеке, чья сила не искупала ее невежества и слабости и чья любовь, наверно, принесет ей беду. Так она сидела и слушала, как тоненько терлись листья о деревянную стену.
– Настя,– крикнул однажды Федор,– твоя старушка славную телочку принесла!
Словно наконец-то налилось что-то, чем можно поделиться с маленьким ребенком.
– Да?– вскинулась она. – А какой масти?
У нее словно гора свалилась с плеч. Теперь будет все хорошо. Она быстро встала, ей не терпелось сейчас же увидеть корову и приласкать.
– Вроде бы телочка пегая,– сказал он. – И она крепенькая – как только они такие делают.
И вправду, на сене лежал, свернувшись, пестренький теленок, а мать стояла над ним, вытянув мордочку, словно бы в удивлении, хотя этот теленок был у нее седьмой по счету. Женщина забормотала что-то ласковое. Ей хотелось потрогать эту свою награду. Телочка поднялась – одни ноги да пуповина. И, она, блестящая, вылизанная, стояла, покачиваясь.
– Тпруня, тпруня, тпруня!– позвала ее Насьтук.– Какая душенька, Федя! Ах, ты, моя дорогая телочка.
Коровка фыркнула и мотнула головой, не без всякого волнения, а так, словно готова была стоять и не двигаться, предоставив другим заниматься дальнейшим. Бока у нее опали. И еще текла кровь.
– Бедняжка Красавка,– сказала Насьтук. – Мы назовем ее Жемчужиной! Слышишь, Федя? Жемчужина! Красавка принесла Жемчужину!
Она засмеялась разноцветному утру. Все прошло. Она снова стала той девушкой, что стояла у церкви в селе Арапусь и протягивала тонкие руки навстречу жизни, полной чудес.
Все это утро она бегала посмотреть, потрогать, побыть немного с новорожденным теленком. И все время что-то тихонько приговаривала, неожиданно для себя изобретая какие-то новые ласковые слова, чтобы выразить огромное облегчение, и, наконец, оно переполнило ее, это облегчение, и она уже не видела ни стоявших вокруг деревьев, ни даже коровы с ее неуклюжим теленком, принесшим женщине такую легкость на душе. Она претворилась в тихий воздух. Она сама стала синим утром, в которое случилось это событие.
Позже, когда в свете дня стали четкими все предметы, и женщину снова захватила обычная жизнь, мужчина, ее муж вдруг пришел взять горячей воды из чайника, который стоял на плите.
– Зачем это? – спросила она.
Он сказал, что для коровы.
– Но все же, было хорошо,– возразила она чуть не со злостью, оберегая свой душевный покой.
– Было, – угрюмо сказал он, выливая воду в старый жестяной таз. – А сейчас худо. Больная она. Сдается мне – молочная лихорадка.
Корова и вправду лежала на сене, но спокойно, смирно, ее спина с чуть выступавшими лопатками высилась, над землею, как изваяние.
– Почему ты так думаешь? – спросила Насьтук.
– Глаза у нее блестят,– ответил он. – И интересу ни к чему нет. Не хочет вставать. Гляди. – Он пинал ее в крестец и закрутил хвост, словно она уже стала неодушевленным предметом. Но корова не вставала.
– А теленок? – спросила Насьтук.
– Надо с коровой управиться. Вот морока,– сказал он.– Зря мы ее не продали. Хуже нет держать старых коров.
– Это я виновата, – сказала Насьтук.
– Я тебя не виню,– проговорил он, выкручивая намоченную в горячей воде тряпку.
– А что ж ты, по-твоему, делаешь?– сказала она, чувствуя себя лишней и очень несчастной.
Она смотрела, как он прикладывает к коровьему вымени тряпку, от которой шел пар. Корова шевельнулась и, горячо дохнув, застонала.
Женщина смотрела на мужчину. Он не сердился на нее, она это чувствовала. Он был поглощен тем, что делал. Его словно и не было – были только его руки. А руки, очевидно, забыли, как они ее ласкали. Она стояла, ненужная, одинокая, и ее вдруг кольнула тоскливая тревога за своего ребенка.
– Надо покормить теленка, Федя, – справившись с собой, произнесла она или только ее голос. – Я еду к Дарье Кирилловой. Она говорила, у них есть корова. Значит, наверное, есть и молоко.
– Ладно,– бросил он, будто это было дело второстепенное, будто все его существо утекло через руки в плоть больной коровы.
Она отвела взгляд от этих рук, на которые у нее не стало никаких прав, и старалась думать только о предстоящем деле. Она ушла запрягать лошадь.
Пока она ехала к Кирилловым, сидя позади цокавшей копытами лошади, жалость к себе прошла. Во рту у нее еще держался горький привкус, но под холодным ветром мышцы на лице напряглись. Она ехала по важному делу. Деревья расступились перед ней, будто до нее и не было дороги, будто она первая ее прокладывала. И очень скоро показался колодец с журавлем – все так, как говорила соседка, а там, в зарослях кустарника, что-то неясно темнело, возможно, что и дом. Насьтук приехала к Кирилловым.