Василий Иванов – Деревья стонут в бурю (страница 12)
– Да ей-богу же это Настя Иванова,– сказала соседка, которая стояла на приступке и поглядывала по сторонам с таким видом, будто кругом ее ждали дела, но об этом ей даже думать было невыносимо.
Обиталище Кирилловых, казалось, вырастало толчками. Первоначальную комнату со всех сторон облепили свидетельства роста жизненных потребностей в виде пристроек или наростов из горбыля, листового железа и луба. Ничто ни с чем не гармонировало. Разве что все сооружение было лубяного ржаво – бурого цвета и, поместившись под листвой, среди деревьев, неплохо вписывалось в ландшафт. Вокруг него на утоптанной земле рылись клювами в собственных перьях куры. Рыжая свинья с любопытством мчалась посмотреть, кто приехал, вымя ее билась о бока, словно кожаный мешок, а среди стеблей капусты верещали поросята. Там, где голую землю прикрывала трава, стояли и таращили глаза коровы. Пахло утками.
– Ей-богу, эта Настя Иванова,– повторила соседка и сошла вниз, вернее приступок, на котором она стояла, покато пригнувшись, впустил ее во двор.
– Да, – сказала Настя.
Дорожный ветер улегся, и она снова стала несчастной, да еще в этом дворе.
– Я к вам с просьбой, – продолжала она. – У нас беда, Дарья.
– Что такое, милая? – спросила кубастенькая хозяйка, уже готовая на всякие щедроты.
На этот раз она была не такой праздничной. Платье кое-как держалась на булавках, но груди ее колыхались не менее радушно, а на гладких щеках играл румянец.
– Нынче утром у нас корова отелилась, – начала Настя. – Телочку принесла.
– Повезло вам! Теляточки – это же прелесть!
– Но корова заболела молочной лихорадкой. Она старая уже.
Соседка поцокала языком.
– У старых коров всегда так. Бедняжки. Тем все и кончается.
– Но нам надо выкормить телочку, Даша.
– А как же.
Теперь это была уже ее забота.
– Эй! – крикнула она. – Где ты там? У нас гостья. Покажись, ради бога, чтоб люди видели, какой ты у меня есть. Прямо ужас эти мужчины, ведь все уже сказано и решено, а он еще манежется, а у него куры еще не кормлены. Так если вам молока нужно, милушка, у нас, его хоть залейся. Мы двух коровок доим, не покладая рук, да еще телка, чтоб ее, гляди, вот-вот отелится. Милости просим Настенька, пусть он мелет, что хочет, все ровно, как я скажу, так и будет.
– Ты что это раскудахталась? Вот как найду сапоги, так и приду, – прокричал ее муж.
И пришел. Появился собственной персоной.
– Вот он, – сказала Дарья.
Она мотнула головой в сторону боковой двери. Пряди черных волос упали ей на плечи, но на этот раз она не стала заправлять их в узел.
Сам Кириллов был огромен. Насьтук видела снизу лишь две черные дырки ноздрей. Он весь зарос черными волосами, и смех у него был черно-белый.
– Корова захворала, да? Молочная лихорадка? – спросил Кириллов.
– Нечего повторять одно и то же,– перебила жена.
Все даже опешили, и она сама не меньше других.
– Керосин,– сказал муж. – От молочной лихорадки и от всего прочего лучше керосина нет ничего лучше.
– Ему на керосине свет клином сошелся, – вставила жена. – Он вливает его в больное животное, все ровно, с какого конца. Я-то от одного его духа помираю.
– Керосин – первое дело, – заявил Кириллов. – Взять бутылку да налить керосину вот столько, по мой палец. Видите, не больше и не меньше, тут вроде бы две трети будет, больше нельзя, а то опасно, а вот надо ровно столько. И вы не пожалеете, коли вольете скотине в пасть, да только вливайте, чтобы внутрь протекло, ну, само собой, она брыкаться будет и худо, если не дастся, но вы постарайтесь и увидите – молочную лихорадку как рукой снимет.
– Да ведь она не керосину просит,– толкнула его локтем жена. – Всякий лечит по-своему. Ей молоко нужно.
– Ну, раз она не за керосином,– сказал муж, – то, хоть совет получила. Задаром.
– Она к нам за молоком. Ей для теленка новорожденного.
– Ха, молоко тоже даром.
– Так что же ты тут болтаешь целые полчаса?
– Кто же должен говорить, как не мужчина? – возразил муж.
Стоя в этом суматошном дворе, Насьтук чувствовала слабость в коленях, но доброта парила над грязными лужами, где утки целовались клювами. И ничего, что бутылки валялись, где попало, казалось, так и надо, ведь их выбрасывал из окна сам Кириллов, конечно же, с благой целью избавиться от них в доме.
– Ведерко у вас есть? – спросил он.
Взяв у нее ведро, он пошел по двору, нерушимо довольный своим великодушием.
– Даша… – начала Настя.
– Что у вас сегодня, то у нас завтра,– перебила ее приятельница.– Тц-тц! – зацокала она языком, пряча свою довольно грязную руку. – Скоро я забуду, как меня зовут! У нас же коза окотилась в четверг вечером, оказался козлик, ну, мы его стукнули по черепушке, беднягу, но, милости прошу, Настенька, берите козу, у нее молока полное вымя, останетесь довольны. Эй! – крикнула она,– Настя возьмет у нас козу взаймы! Говорят, милушка моя, что немало деток так бы и зачахли, если бы не козы, дай им бог здоровья. А уж ваша миленькая телочка…
Иной раз добрые поступки сыплются на вас, как удары. И Насте осталось только надеяться, что она выстоит.
– Может, у вас и свои детки есть? – спросила Дарья.
А небо тем временем блекло. И сейчас стало совсем бледным.
–Нет,– сказала побледневшая Настя. Только муж знал, что у нее в душе. – Нет, – сказала она, – детей у меня нет.
– Ну, да это, наверное, только пока, – усмехнулась Дарья.
И, сомкнув губы, промычала какой-то застрявший в памяти мотив.
– Нам тоже бог не дает, – сказала она, – хоть не скажешь, что мы не стараемся.
Вскоре вернулся ее муж с козой.
Так Насьтук увезла упиравшуюся козу и начала выкармливать новорожденного теленка, который сразу же принялся облизывать ее пальцы в ведерке с молоком. Неумелыми своими деснами он всасывал жизнь и не насытиться. А Насьтук, чувствуя, как прибывают у теленка силы и резвость, стала меньше думать о своей больной корове, два дня и две ночи лежавшей на сене и теперь уж совсем похожей на изваяние из долготерпеливой бронзы.
– Но, ей же, не хуже,– сказала она, стараясь оправдать это неожиданное равнодушие; ведь она искренне любила свою корову.
– И не лучше, – ответил Федор.
Он все еще ходил за коровой, что-то произносил, сидел возле нее на корточках. Чтобы опорожнять соски, он вставлял в них трубочки из перьев и таскал миски с курившейся паром водой, то ли потому, что с этого начал, то ли чтобы убедиться, сможет ли его воля вместе с горячей тряпкой вывести корову из апатии. Но воля его оказалась недостаточна сильна. И однажды, когда не было жены, он поглядел, не мигая в кроткие немигающие глаза коровы и, стал пинать ее ногой.
– Вставай! – кричал он, ногой пинав ее, что было мочи,– встань ради бога! Встань! Встань!
Он выбился из сил.
Насьтук, его жена, проходившая в это время мимо Федора, не узнала своего мужа. И его грубый прерывистый голос.
– Оставь ее на минутку, – сказала она, вороша носком башмака комковатую землю, будто земля открывала ей еще незнакомую сторону жизни. – Давай посижу с ней немножко. Чайник на плите. Ты пойди, полежи, Федя, а потом мы чего-нибудь поедим.
И он послушно ушел.
Она не помнила, чтобы он когда-нибудь подчинялся ей так покорно.
И как бы то ни было, но сейчас, возле больной коровы ей было грустно сознавать, что муж, уступив ей, отказался от своей сил и власти. Это значило, что теперь должна быть сильной она, а силы не было. Надвигавшаяся темнота и сети малиновых кустов еще больше сдавили ее слабенькую душу, и ребенок у нее внутри запротестовал, быть может, чувствуя какую-то грядущую беду еще в темнице ее тела.
Теперь женщине казалось, что ничего уже она не может вызвать к жизни. Будто никогда и не бывало тех минут радости или понимания, которые ей случалось пережить. Сейчас ее душа была пуста.
Насьтук медленно отошла от коровы. Пошла меж деревьев по земле, которая была их собственностью. Сквозь мягко колышущиеся ветви мутно просвечивала луна, бледная и размытая. И все как будто плыло – и ветерок, и ветки, и луна, и тучи. Должно быть, казалось ей, пойдет дождь в этом тусклом размытом мире, где она сейчас шла. Где стояла их хижина и как-то, некстати бодро светилось окошко. Через это окошко из самодельного жилища она увидела спящего на кровати мужа. На плите стояли кастрюльки. Через край черного котелка лилась пена от кипящей картошки. Насьтук перевела взгляд на сильное тело этого слабого человека. Ее шлепанцы валялись под стулом, оба на боку. С какой-то вялой, тоскливой цепенящей отрешенностью она вдруг поняла, что смотрит на собственную жизнь.
Было бы так просто нарушить это наваждение – взять и стукнуть в окно. Сказать: взгляни на меня, Федор.
Но это казалось невозможным.
И она отпрянула от этого дома, рвущего ей душу, назад, в мир деревьев и туч, ставший сейчас ее миром, хотела она того или нет. Ноги несли ее сквозь заросли малины. И этот ребенок, что у меня родится, думала она. Мое тело растит его помимо моей воли. Даже пол неродившегося ребенка уже кем-то предрешен. Сама она беспомощна. Юбка ее цеплялась за шершавую кору стволов. К чему бы она ни притронулась, все почти сразу уносило из ее рук, и она должна с этим смириться.
Еще немного – и Насьтук поняла, что все кончилось, пока ее не было, а она-то надеялась, что не ей первой придется это увидеть.
Корова лежала на боку, она странно вытянулась, ноги торчали твердо, как у стола. Насьтук потрогала ее носком башмака. Корова была мертва.